Чертыхнувшись про себя, Мура надела халатик, сверху накинула пуховый платок, в который укутывала картошку, чтобы не остыла, тихонько взяла с полки журнал и отправилась в кухню.

Свет решила не включать. Соседи все люди достойные, не мелочные, но все-таки лучше изо всех сил избегать упреков в том, что она слишком много жжет общего электричества. Благо в окно светил уличный фонарь, а в ящике кухонного стола лежал маленький фонарик-динамо, для чтения вполне достаточно. Хотелось выпить чаю, но лень было возиться с примусом, так что Мура просто налила себе воды, уселась на широком подоконнике и раскрыла журнал. Он сам распахнулся на нужной странице, так часто она перечитывала эту повесть. Муре было немножко стыдно, будто она делает что-то плохое и не совсем пристойное, и вообще глупо читать одно и то же сто раз, но она ничего не могла с собой поделать. В минуты, когда было плохо, она обращалась к повести Алексея Толстого «Гадюка». Она чувствовала странную связь с героиней рассказа, хотя биографии у них были совсем разные, кроме участия в Гражданской войне. Ольга Зотова не справилась, не сумела приспособиться к мирной жизни, вернуться к тому счастью с мужем, розовым пеньюаром и никелированным кофейником, а она, Мура, сумела. Пусть без пеньюара и кофейника, но вполне себе мещанское счастье. Ольга была другая, и в то же время такая же, как она. Толстой будто подал ей зеркало, в котором она увидела себя настоящую, осознала наконец, что за смутное беспокойство ее томит.

Мура отпила водички, отложила повесть, текст которой знала почти наизусть, и уставилась в окно. Нет, конечно, она не такая. Ни за что не станет сходить с ума от ненависти и стрелять в людей, но ведь не покидает чувство, что настоящая жизнь была тогда, в борьбе за жизнь. Когда было каждую секунду ясно, что живешь не зря, и если сейчас умрешь, то тоже не зря.

А теперь что? Муж, не кофейник, но джезва, бумажки из стопочки в стопочку, собрания, на которых с фальшивым воодушевлением пересказывают содержание газетных передовиц… Одна радость – Нина. Настоящая коммунистка растет, и верит свято, со всей незамутненной чистотой юности.

Мура улыбнулась. Может быть, в этом как раз и дело? Тогда она была молода, немногим старше дочки, вот мир и казался прекрасным, а теперь пришла зрелость с ее холодной мудростью. Потрясения и борьба – дело юных, а для нее настало время размеренной жизни, вот и все. При любом строе так бы было, так же она сидела бы на подоконнике и скучала, и грустила по молодости.

Пора, пора на печку, засмеялась она, и вдруг подумала, что Толстой, возможно, писал вовсе не о женщине. Вдруг это была аллегория на саму революцию, как она вырывается из оков упорядоченной жизни, борется, побеждает, а потом увязает в болоте мещанства, и, чтобы не утонуть в нем окончательно, начинает убивать простых граждан?

«Да нет, глупость какая, – Мура тряхнула головой, – ночью просто лезет в голову всякое. Ничего такого Толстой не думал, даром что граф. Наш человек, нечего на него наводить напраслину».

Фонарь за окном покачивался в густой темноте, вызывал к жизни воспоминания, короткие и обрывочные, будто она очень быстро листала альбом с фотографиями. Вот улыбка человека, который через час будет убит, вот костер, к которому со всех сторон протягиваются красные от мороза узловатые руки, вот непривычная после полевой жизни чистая наволочка на госпитальной койке, вот мел глухо стучит по грифельной доске, когда Мура-рабфаковка решает уравнение… Все было и все миновало.