Он говорил так, как разговаривают с давно умершими родственниками, когда приходят помянуть их на кладбище на Пасху.

– Сейчас таких уже редко встретишь.

Блаженный смотрел на него всё так же внимательно и безучастно.

Номах, не зная, как закончить этот так и не начавшийся разговор, и оттого досадуя, бросил:

– Тебе, может, надо чего? Из одежды, обуви. Ты скажи.

Соловьёв впервые за время разговора мыкнул, отрицательно качнув головой.

– Как знаешь. Прощай тогда.

И сказал бойцу:

– Отведи на кухню, пусть покормят. И с собой дадут чего на дорогу.

Щусь недоверчиво смотрел вслед уходящему Соловьёву.

– Всё понимает. Всё до точки.

– Ну и что?

– Не боишься, что он теперь в шпионы переметнулся? В красные ли, в белые, один чёрт.

– Не боюсь, – недовольно отозвался Номах.

– Что так?

– По нему видно. Ему теперь все наши дела, как мурашиная возня под ногами. Без интереса.

– Может и так, а может и не так… Только, будь моя воля, пристрелил бы я его. Так, на всякий случай. Не тот он, кем кажется. Не люблю таких.

– Когда ж ты, Щусь, повзрослеешь? Чисто ребёнок. Те, бывало, жуков просто так давят, сами не знают зачем, а ты людей.

Сон Номаха. Обычный день

С утра Номах махал лопатой на току, подавал зерно в раскрытую пасть веялки, чтобы оно, очищенное от сора и пыли, просыпалось в высокие, в рост человека, бурты.

– Веселей, веселей, батька! – покрикивали ему загорелые до цвета морёного дуба, по пояс голые парни. – Это тебе не с «максима» пулять.

– Да я любого из вас, что в стрельбе, что в работе уделаю! – отвечал он и нажимал на лопату.

Литые бугры мускулов перекатывались на плечах работников, тёк пыльный поток зерна к веялкам, выплёскивался наружу чистым, почти сияющим.

Стекали капли пота по пропылённым лицам, бежали щекочущими насекомыми по позвоночнику, опускались из подмышек вдоль рёбер.

Привезли обед, раздали тарелки. Номах уселся под навесом рядом с другими крестьянами. Они ели обжигающие щи с плавающими на поверхности золотыми червонцами жира, хлебали, подначивая друг друга, жадно пережёвывали куски волокнистого мяса, раззадоренные нелёгкой, но радостной работой.

– Что, батька, осилишь ещё полдня? – спросили селяне, когда закончился обед.

– Я не только полдня, я ещё и девок ваших вечером осилю! – зубоскаля отозвался Номах.

– Плохо ты наших девок знаешь, – был ему ответ. – Ты любой из них на один зуб. Потом ещё добавки попросит.

– Это после вас добавки просят. А у меня пощады выпрашивают.

Они смеялись.

И не было ни в их словах, ни в его, ни грана злобы или желания унизить собеседника.

Чистыми были их слова и мысли.

И текло живое золото из широких хоботов разлапистых неуклюжих машин, тёк пот по спинам бывших бойцов, а теперь простых тружеников, текли ветра над степью, переплетались струи тихой реки в низине недалеко от тока…

Прискакал конопатый малец на рослом скакуне.

– Батька, директор школы зовёт тебя! – крепко держась за гриву гарцующего коня, крикнул он.

Конь вытанцовывал под ним, бил копытами землю, оставляя отпечатки подков.

– Что там за дело?

– Выпускной, батька. Просят тебя речь сказать ученикам.

– Что, справитесь без меня, тщедушные? – Батька бросил лопату в склон бурта, словно острогу в бок рыбины.

– Теперь, вряд, – откликнулся маленький приземистый, словно табурет, мужичок.

– Что так? – Номах вытер лоб.

– Да пошутковать не над кем. Заскучаем.

– Я вам заскучаю!..

Номах вошел под поток зерна, словно под дождь, поднял лицо, вскинул руки.

– Эх, хорошо!..

Вышел, вытряхнул на ходу из штанов зёрна, и, как был, босой, отправился в школу.

– Батька, рубаху хоть надень! – крикнул ему мужичок.