– Чуешь, что тебе дитя говорит? – повернулся к нему старик.

– Чую, диду Тарас.

Двумя-тремя движениями распустил на себе портупею Номах. Бросил в колодец и пулемёт, и гранаты, и маузер.

Отрывая пуговицы, снял френч, папаху, сапоги, бросил следом.

– А ну, диду, полей мне на руки, умыться хочу.

– Это можно.

Старик опустил ведро в колодец и поднял его полным живой, трепещущей, как свежепойманная рыба, воды.

Номах заглянул в ведро и увидел слепящие брызги на дне.

– Что это там?

– А, золото, – беззаботно ответил дед.

– И куда ты его определишь?

– Да здесь на сруб положу, авось, девкам на серёжки сгодится.

– Ну, дела! – восхищённо выдохнул Номах. – Лей!

Он долго ополаскивался холодной колодезной водой, пока по телу не побежала искристая морозная дрожь.

– Значит, мир? – спросил он, выпрямляя спину.

– Мир.

– Тогда лей ещё…

…Дед свернул цигарку, вытянул голову с цигаркой во рту вверх, затянулся несколько раз и выдохнул пахучий, густой, как осенние туманы, дым.

– Что, прям от солнца зажёг?

– От него…

И Номах засмеялся, как не смеялся с самого раннего детства, когда мир казался ему огромной и красивой дорогой, по которой рядом с ним идут, поддерживая его и защищая, отец, мать и братья.

– Так что ж, дед, построили-таки счастье на земле? – спросил он.

– Построили, – согласился тот, выпуская большой, словно облако, клуб крепкого душистого дыма.

И повторил:

– Построили.

Нестор поверил ему. И потому, что так спокойны и улыбчивы были взрослые и дети этого села, и потому, что до смерти устал он от бесконечной войны, что столько лет мела по российским просторам.

Номах засмеялся, заплакал, запел. Всё разом, в едином, то ли плаче, то ли песне, то ли стоне.

– Правда, дед? Не обманываешь?

– Правда.

– Я ж всю жизнь… в тюрьмах… на войне…

– Правда.

– Всю жизнь…

Слёзы, счастливые, горькие, текли по его озлобившемуся лицу.

– Правда… Правда… Правда…

Веяли ветра над степью. Летали голуби и ласточки над крышами. Пищали в гнёздах нелепые в своём младенчестве птенцы. Проливало солнце своё вечное золото на мир людей.

– Диду, отведи меня куда ни то, есть хочу.

– Пойдём. Еды как времени, на всех хватит.

– Трое суток… Трое суток не ел… – шёл за ним Номах, повторяя, как в бреду.

В хате сидел за столом Щусь, рядом с ним Семенюта, погибший ещё до революции, так давно, что он о нём уже и думать забыл. Попов, сгинувший в заснеженных полях, Романюк, Гороховец, Белаш, Палый, зарубленный казаками в под Соколовкой, Тарновский…

– Вы откуда тут, хлопцы? – не испугался, удивился Номах.

От окон лился трепещущий яркий свет, играли в нём мальками пылинки. Запах чистоты и сухости наполнял хату.

– А где нам быть? – отозвался за всех Щусь. – За что воевали, туда и попали. Все герои здесь. Разве не по справедливости, Нестор?

Номах привалился к притолоке, закрыл глаза, не зная, что ответить.

– Горилки, батька? Местная, хорошая. Её в поле всё лето выстаивают. Знаешь, чудо какое получается? Спробуй.

Они выпили. Закружило васильковым ромашковым хороводом голову Номаха. Пошёл обниматься со своими братьями. Каждого поцеловал троекратно, каждого сжал в объятьях, чтобы почувствовать твёрдость плеч и крепость рук, и только тогда сел на лавку, качая удивлённо головой и глядя распахнутыми глазами на товарищей.

– Ах вы черти. Люблю вас.

Ему наливали снова, он чокался со своими побратимами, с которыми пролил столько крови, что она на годы окрасила багровым Днепр. Он смотрел на них и не мог насмотреться.

– Братья… Живые… – повторял он.

– Батька… – отвечали те.

И выходя покурить на крыльцо, они прикуривали от солнца и зазывно махали руками проходящим мимо, свежим, как яблоки в соку, девчатам, звали приходить вечером на гулянку. Те смеялись в ответ.