— Что ты делаешь, безрукая, — недовольно отчитали неумёху.

Когда шеи Ники коснулась грубая ткань и прошлась по коже наждачной бумагой, девушка зашипела и вскинула руку к лицу. Что-то было не так. Что именно, понять не могла. С трудом разлепила веки, повернула голову на голос и сфокусировала взгляд на лицах женщин, стоявших у её кровати.

Одна из них, немолодая, полноватая, хорошо одетая, с величавой осанкой, подалась к ней и коснулась её щеки прохладной рукой:

— Очнулась, милая. Вот и славно, — улыбнулась мягко.

— Я же говорила, что всё будет хорошо, — выдохнула с облегчением вторая — молодая, высокая, слегка сутулая. Её голову полностью покрывал большой и свободный белоснежный чепец с накрахмаленными тесёмками, ниспадавшими на плечи. — Надо бы ей сорочку сменить.

— Смени.

Старшая женщина потянула за длинный тонкий шнурок, крепившийся к её поясу. Сняла с крючка связку ключей и подала молодице:

— Возьмёшь из тех, что сшиты из набойки*, доставленной нам из Ост-Индии.

Ника присмотрелась к одежде молодицы. Яркий оранжевый корсаж — точно, корсаж*! — по цвету и фактуре контрастировал с зелёным платьем и серым передником. Жуткая безвкусица!

Воздух пришёл в движение; вспыхнул и затрепетал яркий язычок пламени керамической масляной лампы.

Ника глянула на неё, стоявшую на круглом прикроватном столике. Где-то она видела такую. Где, вспомнить сию минуту не смогла и вновь переключила внимание на старшую женщину.

На тёмно-синей ткани её глухого с пышной юбкой платья выделялся белый, стоячий, туго накрахмаленный воротник с кружевными вставками. Такие же широкие манжеты украшали узкие рукава. Пышные седые волосы заплетены в сложную причёску из множества завитых локонов и косичек, украшенную кружевной наколкой. Чистое, гладкое, хоть и немолодое лицо, сохранило остатки былой красоты. Сколько ей лет? Пятьдесят? Шестьдесят?

Ника ничего не понимала. Отчётливо помнила, как после разговора с соседкой зашла в квартиру Грачёва и там... Она вздрогнула и расширила глаза. Ромка… Помнила его полный предсмертной тоски взгляд, вытекающую из раны кровь.

Она никогда не видела, как умирают люди. Что Ромка умирает — поняла мгновенно, без слов.

Понимал и он.

Понимают все, рядом с кем ты находишься в их последние минуты земной жизни.

Тебе страшно, ты растерян.

Ты бессилен что-либо изменить, не можешь ничем помочь. Не можешь облегчить боль, обнадёжить, подбодрить. Слова кажутся бесполезными, ненужными.

Ромка умер, а она, вот, выжила и, наверное, лежит в больнице. Только находившиеся рядом женщины не похожи ни на медсестёр, ни на врачей.

Ника недоумевала.

Что за гадство? — вырвался из её горла свистящий хрип; глаза блуждали по спущенному пологу кровати — бархатному, тяжёлому.

— Что ты сказала, милая? — наклонилась к ней седовласая.

Ника уставилась в её покрасневшие глаза с «гусиными лапками» морщин. Спросила:

Где я? — язык слушался плохо; губы одеревенели; кашляющий голос казался чужим.

Женщина её не поняла, и понять не старалась. Больная очнулась — это для неё главное.

Ника чувствовала себя не просто больной, а обессиленной и смертельно уставшей. При попытке приподняться дыхание перехватило от резкой боли в груди, в голове словно петарда взорвалась, из глаз брызнули слёзы.

Её настойчиво вернули в постель, напоили тёплой медовой водой.

Женщина погладила её ладонь, лежавшую вдоль тела, сжала пальцы:

— Сколько раз говорила тебе, Руз, слушайся брата, не перечь ему, почитай его. Он старший в семье, заботится о нас.

Она склонилась к ней, приблизила к своему лицу её ладонь, поцеловала тыльную сторону: