Бабушка была права, говоря, что кавалеры делятся на два типа. Целуя девице ручку, одни представляют, что эта самая рука будет качать колыбель их малыша, а другие – что она потискает их за… ну… вы меня поняли. Мой знакомый, видимо, принадлежит к первой категории. Британец, и этим все сказано.

– Вас привлекла моя бескорыстная заботливость?

«А не красота», – добавляю я мысленно. Мог бы и солгать, я не возражаю.

– Не только она. Скорее уж я почувствовал в вас родственную душу.

«Я кажусь вам подходящим тестом, из которого можно слепить даму-благотворительницу?» – вворачиваю я шпильку, но про себя. Про себя я часто блещу остроумием.

– Ведь у меня тоже есть сестра, мисс Фариваль.

Он задумчиво листает книгу, и передо мной проскакивают страшные картинки каких-то полулюдей-полузверей. Наверное, это и есть гоблины.

– Вернее, была, – поправляет себя гость. – Так непривычно говорить об Эмили в прошедшем времени.

– Вашей сестры не стало?

– Да. Я присматривал за ней хуже, чем вы за мисс Дезире Фариваль. Или чем Лиззи за Лорой. – Он постукивает согнутым пальцем по корешку книги.

«Я помолюсь за вашу сестру», – изрекла бы на моем месте Мари. Или – «Теперь она среди ангелов». А я – что я-то могу сказать?

– Мне очень жаль. Как она умерла?

– Поэт бы сказал, что от загубленных надежд, медик – от запущенного туберкулеза. Она прозябала в Руане, с ребенком на руках, а я приятно проводил время в Оксфорде, готовясь к регате в перерывах между кутежами.

– Значит, Марсель Дежарден сын вашей сестры? Он на вас совсем не похож.

– Да и на нее тоже. Зато копия своего отца-авантюриста. С лица, я хотел сказать, характер-то у Марселя совсем иной, тут Эмили постаралась.

– А как так получилось, что ваша сестра вышла замуж за француза?

Он проводит пальцем по воротничку, такому жесткому от крахмала, что о край можно порезаться. Когда он напрягает пальцы, суставы у него сухо щелкают, но меня это не отвлекает.

– Начать мне придется издалека. До того как выйти замуж, моя мать была особой смешливой, вечно пела про розы из Бларни. Но отец быстро отучил ее от веселья. Как там у Браунинга? «Я дал приказ, и все ее улыбки закончились»[20]. Днем отец уходил на фабрику, пока от стрекота станков у него не начиналась мигрень, и домой мог вернуться в любой момент. Дома же требовал абсолютной тишины. Пение, смех, болтовня – все это было нам неведомо. Тишина стояла, как за тюремной трапезой. По воскресеньям мы ходили в церковь, где даже гимны читали речитативом. Порой мне кажется, что именно тишина в конечном счете свела в могилу мою матушку.

– Я с трудом представляю такую жизнь, мистер Эверетт.

Мир без оглушительного, почти истеричного стрекота кузнечиков и цикад, без протяжных негритянских песен… даже без бабушкиной ругани…

– Да, жить так было невыносимо. Нам с Эмили оставалось или последовать за ней, или взбунтоваться. Вот мы и взбунтовались, каждый в свое время. Эмили была старше меня на семь лет, она стала мне второй матерью, и я все детство хвостом за ней ходил. А когда, будучи двадцатилетней особой, она сбежала с французом, приехавшим на фабрику набираться опыта, я почувствовал себя дважды сиротой. С годами мне стало ясно, что Эмили бросилась на шею первому встречному, потому что обезумела от тишины. Но тогда я крепко на нее обиделся. И был даже рад, что отец отказал ей в приданом. Что скажете, мисс Фариваль? Я дурно себя повел?

– Не то что дурно – подло, – вынуждена признать я.

– И вы не считаете, что мой юный возраст служит мне оправданием?

– Нет, не считаю.