Потом я вспоминала, стараясь не упустить ничего важного для себя, не забыть, а главное – понять… Когда это случилось, как произошло? Повторяя в памяти и укладывая там все по полочкам, по очереди, по времени… и ничего не получалось. Вспоминалось урывками, кусками, что за чем – непонятно, но вспомнила все, ни единой мелочи не упустила. И все равно не понимала – когда, в какой момент, после чего я так не продумано и неоглядно провалилась во все это с головой? Но больше всего потом думалось о его пальцах. Я забыла… не успела, идиотка проклятая! Сдыхала потом от страшного, пожирающего чувства вины, таскала склянку эту чертову!

А тогда до утра почти, до предутреннего серого неба, до первого неясного света, до петушиного крика... Дышали, как загнанные лошади, хрипели и стонали, будто сама душа болела – и у него и у меня тоже…

Отдыхали урывками, тесно прижавшись друг к дружке, и слушали дыхание рядом, успокаивая разбушевавшиеся сердца. Я тогда приходила в себя и вспоминала… что «считай – нет его уже». И в мгновенном и остром страхе цеплялась руками, ногами и зубами даже... а он глухо стонал, но не упрекал – терпел, только проводил сильно ладонью по моему телу. Мы опять шевелились, оживали, руки сами тянулись тронуть, ощутить, узнать опять, запомнить…

Когда уже стало светать, и керосинку мы погасили, он поднял меня на руках и поставил на лавку перед собой. Смотрел в предрассветных сумерках, касался везде руками и губами, тянул к себе, прижимал, спрашивал, задыхаясь:

- Чуешь, как рука моя легла? Где каждая ложбиночка, впадинка твоя, а где для тебя колом стоит? Что для меня ты выросла, для меня родилась... чуешь? Признавайся, Алена! - радовался, - под мою мужскую руку тебя делали?

- Сильно глянулась я тебе, Ванечка? – растроганно шептала я знакомые с детства слова, прижимая к своей груди его мокрую голову: - Вернешься ко мне, не забудешь?

- Этим же вечером и буду. Тихий угол какой найди… Откудова ты родом, скажешь? Если вдруг сейчас не придется, где искать тебя, если не здесь? Где живет твоя родня? - тормошил и допрашивал он меня, а я послушно отвечала:

- Колотово. Соловьевы мы, а по матери – Турчиновы.

- Так вот оно… - легко и весело смеялся он, - Турчиновы, значит. Вот в кого ты пошла, смесочка. Слыхал я, что нет ласковее к мужу и краше баб, чем низовые тумы, но это самому нужно... Дождись меня, Алена. Будешь ждать? А то больше некому.

- Ты же обещал вечером быть, - печально кивала я, давясь слезами, а он собирал их губами и опять валил меня на лавку... сладко давил, навалившись, рычал по-звериному, брал…

- Ваня… останься, - безнадежно просила я, заглядывая в шальные и дикие, черные, как ночь, глаза.

- Сегодня буду… я ж говорю…, а не придется – потом найду тебя, обещаю. Все хорошо будет… теперь точно. Веришь? – обещал он, жадно выцеловывая мою шею, грудь, живот…

- Тебе верю, - горько рыдала я, проклиная себя за то, что сделала, и уже тогда понимая, что не нужно было, потому что не пройдет оно для меня просто так. Дура!

- Ну чего ты ревешь, дурная? - нечаянно подтверждал он это, целуя уже мое лицо – щеки, глаза: - Выживу теперь, вернусь, раз уж тебя встретил. Беречься сильнее стану, есть теперь для кого. Под меня делали - моя, - жадно мял он мое тело, а я покорно подавалась к нему: - Для меня такая росла, меня же ждала?

- Так, Ванечка, так, - тянулась я в свою очередь выцеловать, выгладить, вобрать в себя, успеть в который раз…

Когда уже стало совсем светло, он вылил на себя очередной ковш воды, небрежно кинул на плечо полотенце и вышел в предбанник, оставив дверь открытой. Поднял с лавки часы на ремешке, взглянул… потом на меня и виновато улыбнувшись, стал быстро одеваться. Вскочил в свои сапоги, обернув ноги свежими портянками, взглянул на груду грязных тряпок на полу, а меня вдруг прострелило безумной надеждой – это же своеобразный якорь, пускай оставит хоть что-то, а оно послужит… да черт его знает - чем, ну а вдруг?