Я отпустил ремень, поднял Гришку, слегка отряхнул.
– Ну, если так… Гриша, ну ты бы хоть не прятался. А то ведь и по шее можно получить. Не в обиду, но в следующий раз заходи, как человек, – сказал я, глядя на него сверху вниз.
Он растерянно застыл, сутуля плечи, будто собирался втянуться внутрь самого себя. Уши покраснели, взгляд мечущийся, как у щенка, которого поймали на тёплом. Лицо его было простое, округлое, с мягкими чертами, и в нём не было ни злости, ни страха – только непонимание и детская обида. С одной стороны лба кудри слиплись от пота, рубашка висела мешком, а шнурки на ботинках были связаны узлом – один раз и навсегда.
– Я… я не подслушал… – начал он медленно, чуть ли не по слогам, сбиваясь и ковыряя пальцем пуговицу на груди. – Я просто… я пришёл… как всегда… Я знал, Надя здесь… Я дверь – тихо… потом – голос… Вы… разговариваете… я не мешал… Я в угол… Я сел… Я, как мышь… Я тихий…
Он замолчал, опустив голову, а потом поднял её с робкой надеждой:
– Можно… печеньку?..
Слова он проговаривал с трудом, словно жевал каждую фразу, перед тем как сказать – и всё равно они почти не соединялись меж собой. Говорил, как ребёнок, хотя внешне был мужиком, двадцать пять ему точно есть. Только вот время внутри него застыло где-то на шести-семи годах, а может, и того меньше. В голосе – ни тени лжи. Только искренность и боязливое желание быть нужным.
Я вздохнул и кивнул:
– Можно, Гриша. Конечно, можно. Только в следующий раз – не прячься. Хорошо?
Он закивал, посерьёзнел:
– Я не буду… я хороший. Я Наде помогаю. Ящики таскал… там, в подвал. И ещё… я… мышь поймал. Настоящую. Живую…
Я хмыкнул и слегка потрепал его по плечу:
– Верю. Молодец. Только держись подальше от разговоров взрослых. А то – испугаешься. Или тебя кто-нибудь испугается.
Он замер, потом вдруг тихо сказал, почти на ухо:
– А я… видел. Там… кто-то. За стеклом. Смотрел…
– Где? – напрягся я.
Он показал в сторону тёмного зала.
Но когда я обернулся – ничего там не увидел.
– Ну ладно, – сказал я, похлопав его по плечу, – проехали. Только будь осторожен. А то не все такие добрые, как Надежда Ивановна. Вот и я тебя помял. Понял?
– Печенька будет? – спросил он, посмотрев на Надежду Ивановну.
– Будет, будет, – мягко улыбнулась она, – пойдём, я угощу. И ещё помогать будешь, да?
– Да! – кивнул он. – Я… люблю музей.
Он пошёл за ней, немного волоча одну ногу, чуть припадая на бок, видимо, все-таки хорошо я его приложил об пол.
А я задержался в коридоре, слушая, как его шаги растворяются в гулком пространстве музея.
И вдруг подумал – а может, он видел больше, чем мы думаем? Ведь его никто не опасается, при нем могут разговаривать без утайки… Эх… Вот бы залезть к нему в голову и все выведать. Но это невозможно. Что он там говорил? Кого-то видел в зале?
Я еще раз оглядел пространство там, куда этот взрослый малыш показывал, и заметил чучело филина… он все время наблюдал за нами своими стеклянными глазами, как живой.
– Это тебя Гриша видел? – хмыкнул я и подмигнул птице. – Или кого-то другого… Молчишь?
Мутный всё-таки городишко, очень мутный…
Ветер к вечеру стих, и над озером раскинулась почти мертвая тишина, лишь слышно было, как потрескивает сучок в костре. Палатка стояла у самой кромки леса, на чуть приподнятой поляне, заросшей луговиной. За кустарником начиналась темная гладь воды озера. Пока ещё обычная – с зеленоватым отблеском, в меру мутная, как всякая стоячая вода. Но Валентин Ефимович Мельников знал – что иной раз вода в озере чернеет, будто в ней просыпается что-то изнутри.