* * *

А потом сгорела банька. Как сгорела – утром на том месте, где она стояла, только угли и пепел обнаружились. Ни огня никто не заметил, ни дыма, ни запаха гари. Соседи тоже утверждали, что ничего не видели. Поэтому на них и подумали – с ними давняя тяжба была как раз из-за пустыря, на котором банька стояла. Значит, либо соседи, либо молния – ночью гроза ворчала, хоть так и не пролилась. Дед опять на Серафиму напустился, а Танька её молча в лес увела, черники набрать. Малину и прочую красную ягоду в стояновском лесу собирать нельзя было, зарок такой дали лесному хозяину, а ещё малина с земляникой в здешних местах ядовитые вещества из почвы тянули – это для особо учёных.

Потом пострашнее случилось. Ранним утром прибежала зарёванная мать и крикнула:

– Ночка истлела!

Сначала не поняли о чем речь, подумали даже, что всё, спятила. А мать, причитая, утянула Серафиму и Таньку за собой – показывать.

В хлеву на соломе вместо коровы Ночки лежала груда пепла. Груда пепла, точнёхонько воспроизводящая коровьи очертания. И бочкообразное тело с выпирающим крестцом, и завёрнутая набок морда, и даже хвост – всё это было словно изваяно из серого пепла. Изумлённая Танька, которая всё знала, все загадки щелкала как орешки, опустилась на колени, ткнула корову пальцем в бок – и целый кусок отвалился, рассыпался невесомым прахом. Не сгорела Ночка – да и с чего ей было сгореть, хлев стоял целый, даже солома на полу не потемнела – а именно истлела, как сырое полено в печи, сохраняющее форму, пока жар ест его изнутри.

Мать рыдала, а Серафима думала вовсе не о том, что пропала ласковая кормилица Ночка. Это ведь Полудница раскалённым своим дыханием обратила корову в пепел, тут другого объяснения даже Танька не придумает. И баньку она тогда спалила. Ходит кругами, всё ближе подбирается, отомстить хочет. И никак не закрыться, не спастись от её бледного пламени.

– В поле иди прощенья просить, – сказал Серафиме дед. – Пока все за глупость твою не сгинули.

Это поле Серафиме во всех её кошмарах снилось. Как она его вспомнила хорошенько, вспомнила, как колышутся от горячего ветра колосья и плывёт над ними белая фигура с дерево ростом – закатилась в такой истерике, что еле водой отлили.

Ещё несколько дней прошло. В доме тихо было, мрачно, будто покойник лежал. Серафима боялась всего: деда, шума за окнами, берёз, в каждой из которых ей чудилась белая баба, столбов пыли, которые закручивал над дорогой ветер. А погода стояла, как назло, жаркая, свинцовая, так и клонило в сон. Но спать Серафима не могла – во сне ждало нечеловечье лицо, плачущее огненными слезами. Только когда совсем невмоготу становилось, сваливалась на пару часов – так сил на то, чтобы видеть сны, не оставалось или она просто ничего не запоминала.

Несколько раз Серафима выходила за околицу, спускалась на тропинку, которая вела к ржаному полю, пыталась идти по ней, пересиливая себя, уставившись в землю. Но страх давил, подкатывал к горлу, становилось нечем дышать – и Серафима, обо всём забыв, разворачивалась и мчалась обратно к селу.

Дед правду говорил, что все от её глупости сгинуть могут. Неделя прошла в молчаливом ужасе – и заболела Танька. Проснулась утром горячая, взмокшая, сначала жаловалась, что всё тело ломит, голова трещит, а потом и отвечать почти перестала. Серафима меняла у Таньки на лбу мокрые полотенца, за пару минут набиравшие столько жара, будто их в ведро с кипятком окунали. Танька дышала часто и хрипло, глаза у неё запали под тоненькими потемневшими веками, губы обметало. И без обличающего дедова рычания из-за занавески Серафима знала, что с Танькой творится: жжёт её изнутри белый огонь за сестрину глупость. Несколько раз Серафима порывалась бежать на поле, вину свою дурацкую замаливать, но Танька, державшая её сухими горячими пальцами за руку, точно чуяла каждый раз. И цедила, дрожа ресницами: