Платье моё рвалось – с треском, с жалобным шелестом, как ломается старая ткань на могиле. Вышивка – алая, как кровь, – расползалась у меня на груди. Волосы прилипли ко лбу, к щекам – спутанные, влажные, слипшиеся, как водоросли на теле утопленницы. В горле – стон, захлебнувшийся, сдавленный, будто сам воздух стал острым, режущим. Я не могла крикнуть вновь. Только судорожно дышала – и дышать было больно.

Лицо моё онемело, и казалось, что все краски вышли из меня. Руки тряслись. Губы горели. Но кожа – стала холодна. Белее снега. Белее савана.

Я видела, как стоит отец. Князь Зарецкий. Грозный, гордый, властный. А теперь – будто выдолбленный из дерева. Он не шелохнулся. Не подошёл. Не воззвал. Лицо его окаменело, как лик святого, что не в силах помочь. Только глаза жили – полнейшие ужаса, бессилия, стыда. Он смотрел на меня – и не двигался. И это было страшнее всего. Потому что, если отец не защищает – никто не защитит.

А мать… Мать вздрогнула, как от удара плетью. Вскинула руки к губам, выдохнула имя, не моё – его. И упала. Медленно, без звука, как рушится свеча в церкви, догорев до основания. Косы её разошлись по полу, как распущенное проклятие, а губы посинели, будто жизнь, выйдя из неё, оставила только оболочку.

А я – осталась. Живая. Стоящая. Связанная. В платье, что уже не было свадебным, а стало позором, тряпкой, знамением сдачи.

И небо над нами – не смотрело.


Оно просто было.


Безучастным. Как хан.


Он вытащил клинок из груди, как вытаскивают иглу из ткани – точно, неторопливо, без злобы и без торжества. Меч чуть звякнул, словно сам удивился, что вновь оказался на свободе, блеснул в крови, как в свече, и хан, не глядя на лежащее тело, спокойно, буднично, как ремесленник после работы, вытер лезвие о край плаща павшего. Не дрожащей рукой, не поспешно, а с той молчаливой точностью, что бывает у людей, привыкших к смерти. Не первый раз. Не последний.

Он сделал это как дело, а не грех.


И в том была особая, ледяная жестокость.

Потом он поднял глаза на меня.


Долго смотрел. Без слов.


Не разглядывая, не изучая – просто утверждая, как человек, что выбирает то, что уже решено. В этом взгляде не было желания, не было ярости, не было огня. Только воля. Тихая, несгибаемая, как вода в глубине колодца: тёмная, тяжёлая, неизбежная.

Я застыла. Не потому, что не могла двигаться – я перестала существовать как воля. Мир вокруг меня стал зыбким, как вода, в которую ступила с головой, звуки – размылись, как если бы смотрела сквозь стекло. Всё плыло: лица, движения, воздух. Словно кто-то погрузил меня в беззвучную бездну, где всё живое – далеко, недостижимо, и только я одна – на дне.

Я видела кровь – она была слишком яркой, нереальной. Видела лицо жениха, что застыло в немом ужасе, и это лицо не двигалось, не моргало, не шептало прощания. Оно просто было – теперь уже вечно.


Я видела меч – мокрый, блестящий, как язык зверя, вкусившего человека.


И взгляд.


Его.

И в ту самую секунду, без грома, без клинка, без удара – я поняла:


всё.


Всё кончено.


Моя жизнь, как я её знала. Моя семья. Моя свобода. Моё имя.


Моё я.

И вот тогда он заговорил.


Впервые.

Голос его был низкий, ровный, обманчиво ласковый, как когда ласкают пса перед тем, как надеть на него цепь. В нём не было вопроса, не было дозволения, только холодная, неторопливая сталь:

– Теперь она – моя.

Слова легли на меня, как камень на грудь, и я не могла вдохнуть.


Потому что в этот миг я поняла – всё, что будет дальше, принадлежит не мне.


Будет путь. Будет жизнь. Будет даже дыхание —


но всё это будет не моё. А его.