Плен. И воля. Его.

Он стоял перед ханом, весь побелевший, как полотно на покойнике, плечи осевшие, будто каменная плита легла на них разом. Князь мой, отец мой, великий Зарецкий – тот, кто с детства казался мне опорой, как башня над городом, как меч над родом, – ныне стоял, сломленный, измятый, чужой. Лицо его, что ещё утром сверкало в свете пиршественных свечей, стало землистым, в глазах – ни гнева, ни огня. Только усталость. И страх.

Он смотрел на тело Иржевского – того, кого я не любила, но чья смерть теперь пульсировала в моих венах, как уголь под кожей. Тело лежало под ногами, раскинув руки, как дитя, уронившее игрушку. Кровь стекала по плитам – тихо, беззвучно, будто природа сама не желала тревожить покой. И в глазах отца я видела, как он считает смерть дальше. Сколько их будет, если он скажет «нет». Сколько женщин поволокут. Сколько мальчиков не станет мужами. Сколько домов сгорят.

Он молчал. Долго. Молчание его было как затянутое небо перед бурей – гнетущее, вязкое, затхлое. Словно внутри себя он спорил с богами, со своей совестью, с отцовством, с силой рода. Но не нашёл в себе ничего – кроме страха. И долга.

Потом он выдохнул. Медленно, с треском, как трескается лёд весной.


– Если спасёт род… – произнёс он хрипло, почти шёпотом, – пусть… возьмёт её.

Слова его ударили, как колокол на рассвете – глухо, решительно, необратимо. Не было в них боли, не было даже мольбы. Только сдача. Не в бою, не на коленях. А в душе.


И в ту же секунду я поняла: меня продали.

Я слышала. Я стояла рядом. И не верила.

Отец. Князь. Кровь моя.


Отдал. Меня. Как вещь.


Как дичь. Как плату. Как заклад за мир, которого уже не будет.

Он даже не взглянул на меня. Не позвал. Не простился. Он уже отвернулся – от меня, от жизни, от чести.


И я… я замерла.


И весь мой мир – упал, как рушится ветхий купол под тяжестью снега.

Я больше не дочь.


Я – цена.

Они подошли – тихо, без слова, как ночной ветер к ставню, как смерть к изголовью. Не звенели их доспехи, не гремели сапоги. Их шаги были тяжёлыми, уверенными, словно земля под ними знала, кому теперь принадлежит всё, что здесь дышит. Тела их – тёмные, широкие, как скалы, лица – закрыты, в глазах не было ни злобы, ни торжества, лишь твердая немота тех, кто давно утратил жалость. И один из них – старший, с косой до пояса, с руками, как у мясника, – подошёл ко мне вплотную.

Я не шелохнулась. Стояла, как стояла бы берёза под секирой, зная, что в этот миг ничто – ни мольбы, ни слёзы, ни молитва – не остановят топор.

Он протянул руку. Прямо, без пощады. И сорвал венок с моей головы – небрежно, резко, будто срывал корку с хлеба, что уже не нужен. Белые цветы, вплетённые с рассвета, ещё влажные от росы и маминых пальцев, хрустнули в его пальцах. Ткань лопнула, как хрупкое обещание. Венок, венец, символ моего девичества – рассыпался, как дым от свечи, задутой дьявольским дыханием.

Цветы упали на землю. Один за другим. Беззвучно. И мне показалось, что каждый лепесток – это моё "нет", что никогда не было сказано.


Белый – как моя кровь, не пролитая.


Алый – как чужая, уже вытекшая.


Они легли на камень, и никто не поднял их. Никто.

Воин смял остатки венка в кулаке, и звук был жуткий – не травы ломались, не лен трещал, а моя воля, хрупкая, несмелая, ещё верившая в отца, в Бога, в чудо. Хруст был короткий – как ломается судьба.

И всё молчали. Все.


Слуги отвели глаза. Гости – отвернулись. Женщины всхлипывали, но никто не вышел вперёд.


Князь… князь стоял неподвижно. Смотрел в сторону. Как будто его это не касалось.


А я – смотрела на него. Последний раз – как на отца.