И в груди стало пусто.
Так пусто, что даже слеза не нашла дороги.
Пусто, как в доме, где умерли все.
Руки схватили меня резко, жестко, без страха и без колебаний, как хватают дикое животное, что может укусить, но всё равно будет повержено. Их пальцы вцепились в мои плечи, в запястья, в бока – тяжёлые, загрубелые, пахнущие конём, потом, кровью и войной. Я вскрикнула – не от боли, нет, от ужаса, что обрушился, как крыша во время пожара, без времени подумать, без пути к спасению.
Я задыхалась от крика, от собственного сопротивления, от безумия, что вскипело в груди, как котёл на сильном огне. Билась, как птица в клетке, ногти вонзались в руки чужие, мои, женские, белые, до крови царапали чужую кожу – но это была война неравных. Я рвалась, как только могла, девичье тело против мужской стали, и всё же ничего не смогла остановить. Платье трескалось по швам, ползло по шёлку, как горе по дому – рвалось там, где было вышито материнской молитвой, где хранилась надежда на счастье.
Я кричала. Господи, как я кричала.
– Мама! – звала, надрывая горло.
– Отец! Батюшка! – взывала, будто он не стоял рядом, будто мог не слышать.
– Пусти! Нет! Нет! НЕЕЕТ! – и небо слышало. Только не отвечало.
Слёзы текли по лицу, по шее, по губам, солёные, жгучие, как отрава, забивая дыхание, сливаясь с криками, превращаясь в глухие всхлипы. Голос хрипел, срывался, превращался в хрипение звериное, будто я – не княжна, не человек, а согнанный в яму волчонок. Волосы мои разметались, разлетались в стороны, били по щекам, по глазам, как метёлки ведьмины, в бурю, в беду, в отчаяние.
И я ждала – ждала, что кто-то остановит. Что мать кинется, как раньше, встанет грудью. Что отец… хоть скажет: «Довольно!»
Но никто не пришёл.
Ни один голос не встал за мной. Ни одна рука не коснулась меня с милостью. Только чужие пальцы, только канат, только дыхание врагов.
И в этот миг я поняла:
не кандалы страшны, а тишина, в которой тебя предали.
Когда весь мир смотрит – и молчит.
И ты орёшь – одна.
Одна.
Навсегда.
Он шёл ко мне медленно, выверенно, как волк, спускающийся к ручью, зная, что всё живое уже разбежалось. Шаг его был тяжёл, но не груб, в нём жила не спешка, а осознание силы, той силы, что не нуждается в подтверждении. И всякий его шаг, будто колокол, бил по камням двора, и в груди моей отзывался глухо, будто сердце отбивало последние удары перед сном вечным.
Глава 4
Я стояла, как столп, омытый бурей, дрожала всем телом, но ноги мои не двигались. Я смотрела на него, как смотрят на пламя, что сжигает дом – не в силах отвести взгляд, хоть знаешь: за этим – конец.
Он подошёл вплотную. И в тот миг, когда нашлись наши глаза – мои, полные боли, ужаса, горя, и его – чёрные, глубокие, как провал между мирами, я почувствовала, как он вглядывается не в меня, а вглубь, туда, где пряталась душа, где дрожало детство, где молитвы шептались без слов. И он будто вытянул её, душу мою, и держал перед собой, не ломая, но уже не отпуская.
Голос его был низок и ровен, в нём не было ни угрозы, ни ласки, но был тяжёлый гул, как гремит степной гром перед бурей, как стон предков в ночных снах. В том голосе было что-то чужое, древнее, не от мира сего, и когда он произнёс:
– Ты принадлежишь мне. По закону крови.
– я не сразу поняла смысл. Но тело моё поняло прежде разума. Всё внутри похолодело, будто в грудь мне вогнали нож, сделанный не из железа, а из судьбы. Это были не просто слова – это был приговор, начертанный ещё до моего рождения. И не мне было с ним спорить.
Он поднял руку. Неторопливо, как будто в этом жесте не было вожделения, только власть, сухая, голая, ледяная, как клинок зимний. Его пальцы коснулись моего подбородка. Не больно. Но от этого – только страшнее. В том прикосновении было нежелание – право. И это вздрогнуло во мне до пят, пробежало, как ток, как судорога, как последняя молитва.