Моё тело – обмякшее, бессильное, чужое мне самой – тряслось от холода, от сотрясений, от ужаса. Но не от сдачи. Нет. В груди ещё билось сердце, злое, испуганное, яростное, как пойманная птица, которой ломают крылья – медленно, пальцами, с наслаждением. И чем тише становилось снаружи, тем громче оно било внутри – как если бы только оно одно и помнило, что я ещё жива.

Он держал меня одной рукой – за талию, крепко, словно вёл лошадь с поклажей, что может сбросить, рвануть, упасть. Но я была не поклажа. Я была добыча, привязанная к хищнику, и его рука, горячая, сильная, с огрубевшими пальцами и жёсткой кожей, вонзалась в мою плоть, как железо под тонкую ткань. Не давила. Не трясла. Просто держала. Непоколебимо. Как держат своё.

Второй рукой он вёл коня – спокойно, уверенно, будто вёз не пленницу, не княжну, не живое сердце, а вещь, что принадлежит ему по праву войны. Его движения были точны, ровны, он не замечал моего дыхания, моего страха, моих судорог. Я могла бы исчезнуть – он бы не дрогнул. Он знал – я уже его. И эта уверенность врастала в меня, как шип в плоть.

А небо над нами было синее, как предсмертный сон.


И ветер – немой.


И весь мир – стал колыбелью, в которой убаюкивают перед распятием.

Коня остановили посреди степи, где трава густая, горькая, как полынь над могилой, шуршит под копытами, словно шепчет о беде, да не о моей одной. Вокруг нас сомкнулось тихое кольцо всадников – плотное, тёмное, неподвижное, будто каменные изваяния, высеченные из страха и злобы. Они не говорили, не смеялись, не хмурились – просто ждали, как псы, что привыкли к запаху крови.

Хан дёрнул поводья и в тот же миг резким движением, без предупреждения, как сбрасывают ненужную ношу, скинул меня вниз. Мир перевернулся, подол закрутился в воздухе, платье поймало ветер, а потом всё рухнуло – я ударилась спиной, локтем, бедром, так, что в груди зазвенело, как в медном котле. Земля встретила меня жёстко, с хрустом, без пощады.

Я попыталась отползти назад, как зверь, что чует нож. Руки связаны – не обнять себя, не защититься. Ноги цепляются за корни, за камни, за землю, что не хочет прятать меня. Всё тело моё – вынутое из плоти стыда, трепещущее, полное боли, скользит назад, как жертвенная коза, что уже лежит на алтаре, но ещё дышит.

Никто не тронул меня. Ни один из них не приблизился.


Но они смотрели.


И это было хуже прикосновений.


В их глазах – не страсть. Похоть охоты.


Словно я – трофей. Мясо, что пока не разделали.


И каждый взгляд впивался в кожу, как шило, как холодный нож, медленно вспарывающий душу изнутри.

Костёр трещал рядом, жар его лизал мои щеки, плясал по лицу, бросая оранжевые блики, как метки палача. Свет от него делал всё вокруг ярче, страшнее, обнажая изломанные складки платья, грязь на босых ногах, кровь, запекшуюся у локтя. А внутри… внутри всё тухло. Гасло. Погружалось в то черно-багровое безмолвие, где уже нет слёз, ни гнева, ни молитвы.

Только пустота.


Глубокая, как могила.


И я – в ней.


Живая. Пока.

Тот миг был как дыхание весны в чаду пожара – внезапный, тихий, почти невозможный. Из полукруга тёмных, молчаливых всадников, где каждый сидел, как изваяние над своей добычей, выехал один. Он не гремел оружием, не рвал поводья, не смотрел на хана – смотрел на меня. Его конь шагнул вперёд медленно, будто неся не воина, а брата милосердия, и когда всадник спешился, я вдруг почувствовала, как тело моё, обмякшее, иссохшее, готовое слиться с землёй, вздрогнуло – впервые не от страха, а от надежды.

Он присел на корточки рядом, не прикасаясь, и протянул мне мех. В его лице не было жалости, той, что унижает, – было спокойное, простое сочувствие, будто он видел во мне не трофей, не чужое, не плату, а… дочь. Сестру. Человека. Его губы шевельнулись, и шёпот прошёл по воздуху, как ветер по высокой траве: