Погребённая – живая.

Я лежала у костра, скрючившись, будто не женщина, а обугленный корень, вырванный из земли, и сквозь дым, сквозь горький жар пылающих поленьев смотрела на него – на того, кто разрушил всё, что мной было звано жизнью. Глаза мои жгли сильнее, чем пламя, и пряди волос, свалявшиеся, тяжёлые от пыли и слёз, падали на лицо, как рваные занавеси между мной и светом. Но я видела.

Я видела его.

Он сидел чуть поодаль, на бурой шкуре, низко, по-хозяйски, как зверь, насытившийся добычей. Спокойный, будто день был обычным, будто кровь не лилась, будто я – не я, а просто ещё одна. В руке – кубок. Он пил, медленно, неторопливо, как тот, кто имеет всё, и потому не спешит. Рядом сидел воин, говорил с ним о чём-то, слова срывались, летели в темноту, но до меня не долетали. Всё, что я слышала – было в его молчании. Всё, что я чувствовала – жило в его спокойствии.

Он не смотрел на меня. Но я знала – он знал, что я смотрю.

Я вцепилась в этот взгляд, как в последнюю крепость, как в меч, воткнутый в землю: не сдаться. Не склониться. Не забыть. В моих глазах была не только боль – там жила ярость, чёрная, вязкая, как смола, и пульсировала клятвой: я запомню. Я дождусь. Я отдам тебе всё, что ты дал мне – только обратной стороной.

Он вдруг повернулся. Плавно. Не вздрагивая. Как если бы мы были связаны ниткой невидимой, что дёрнулась. Его глаза встретились с моими – и в тот миг воздух между нами звенел. Всё исчезло – костёр, звёзды, шум, ночь. Остались только два взгляда. Один – как сталь. Второй – как пламя, что не согревает, а жжёт.

Мы смотрели друг на друга – не миг, не мгновение, а вечность, сжатую в дыхание.


И я не отводила глаз.


Не смела. Не хотела. Не позволяла.


Потому что в моём взгляде был вызов. Прямой, страшный, голый.


Потому что внутри меня уже шёл бой.

Он медленно, почти невидимо, приподнял угол рта – не в улыбке, нет. В зловещем знании. В беззвучном "знаю".

Но он не знал.

Что я – не просто пленная.


Я – приговор.


Я – обет.


Я – смерть, что придёт не завтра, но непременно.

И я клялась ему глазами.


Что он ещё увидит этот взгляд.


Перед тем, как закроет свои.

_________

Я лежала, уткнувшись щекой в грубую степную землю, и будто сама степь впивалась в кожу – острая, жёсткая, чужая, не знавшая жалости. Тело моё было ломким, как пересохший хворост, и всё же внутри меня что-то ещё держалось – не плоть, не разум… воля. Та последняя, что у женщин перед виселицей, у зверей в капкане, у матерей над телом сына. Молчаливая, несгибаемая, тёмная, как ночь.

Я не могла кричать – и не нужно было. В этой ночной тишине, где даже костры щадили огонь, а всадники дремали, как мрачные стражи под ликом зла, – достаточно было шёпота. И я шептала. Сжав зубы, сквозь дрожь губ, сквозь треснувший голос, как молитву – но не к небу.

– Я убью тебя… – выдохнула я, и слова слетели с языка, как капли крови с лезвия. – Или сдохну сама.


Пауза. Глубокая, как колодец.


И – заключение, не крик, а печать приговора:


– Да будет так.

Это было не сказано людям. Не проклятие в лицо палачу. Не просьба к богам.


Это было обетованье степи.


Я звала предков – тех, кто шёл с мечом и не возвращался, кто сгорал, но не склонялся.


Я звала силу рода, что спит в костях, в крови, в самой моей коже.


Я звала звёзды, что глядели на меня не с жалостью, но с древним знанием.

Земля подо мной будто дрогнула. Не громко, не в ответ, но… приняла.


Словно сказала: слышу.


Словно знала: ты теперь не рабыня. Ты – орудие.

Холод крался под рёбра, полз вдоль позвоночника, как ледяной змей, но сердце моё не трепетало – оно пылало. Горело без пламени, но с таким жаром, что мне казалось – если бы кто коснулся, обжёгся бы. Это был не гнев. Не месть.