Она стояла в проходе, и глаза её горели без света. Нет – не горели. Тлели. Как пепел, оставшийся после сожжённого дома. Лицо её было из складок, трещин, морщин – как кора дуба, что пережил тысячу зим. Волосы – как сухая степная трава, спутанные, с редкими костяными бусами, словно это не украшения, а напоминания о тех, кто глядел в неё – и не пережил.

Она не спросила, можно ли.


Она села.


Напротив меня.


Точно, как смерть. Не торопясь.

Молча.

И просто смотрела. Долго. Так долго, что я не знала – живу ли я ещё, или уже сплю, или умерла. В её взгляде не было вражды. Не было жалости. Там была только память. И приговор. Как будто она видит меня не сейчас, а всю – от рождения до конца.

Я не могла оторвать глаз. Хотела закрыться, спрятаться, исчезнуть – но не могла. Как олень, увидевший волка – и уже знающий: не убежит. А запах… О Господи, запах! Он наполз, как туман, как плесень по кладбищенским камням. Пахло глиной, в которую клали мёртвых. Пахло кровью, впитавшейся в полы старых храмов. Пахло родами, смертью, потом и медью. Запах древности. Запах тайны. Запах того, что не должно быть рядом с живыми.

И всё во мне понимало:


Это – не человек. Это – знамение.


И я – не избрана. Я – помечена.

Палец её поднялся, как будто не к моему лбу – к самой сути. Дрожа, но точно, как стрелка над компасом судьбы. Я видела, как он тянется – не торопливо, но неумолимо, с той беззвучной силой, что движет морями, корнями, с той древностью, которую не может остановить ни человек, ни бог. В этом жесте не было ни милости, ни угрозы – была только необходимость. Как восход. Как осень. Как смерть.

И вот – он коснулся. Не болью. Не жаром. Не жесткостью. Касание её было лёгким, как дыхание предков в тёплой пыли, что встаёт над прахом костей. Но в ту самую секунду, когда её палец лег на середину моего лба, – мир оборвался. Молча. Резко. Без предупреждения. Как если бы кто-то выдернул из меня весь воздух, свет и время.

Я не упала – меня будто вынули из тела, как нить из иглы, вытянули и сбросили в бездну, где не было ничего, кроме пульсирующего мрака и ветра, что воет сквозь века. Я не могла кричать, потому что голоса не было. Не могла плакать, потому что не было глаз. Я – не я. Я – бесплотное знание, сгоревшая память, заклинание, потерявшее язык.

Вокруг меня разрастался огонь – не живой, не жаркий, а огонь судьбы, что пылает в тех, кто назначен. Он охватывал степь, как проклятье, и эта степь горела не снаружи – изнутри, от самой своей сути, будто кто-то вырвал сердце земли и поджёг его. Воздух дрожал от пламени, и в этом дрожании я увидела его.

Хан.

Он стоял посреди огня, обнажённый по пояс, весь в крови – и не чьей-то, а своей. Он кричал. Не слова – звук. Дикий, звериный, невыносимый. В нём было всё: гнев, боль, любовь, предательство, расплата. Он звал меня, тянулся ко мне, но я стояла в стороне, неподвижно, и у моих ног – ребёнок. Совсем мал, в саване, в крошечном плаще, сотканном из той же ткани, что и его – ханский.

Мальчик молчал. Глядел на меня, как на солнце.


И я знала – он мой. И его. И не чей.


И из-за него – всё сгорит.

Я стояла среди пепла будущего, пепла памяти, пепла имен.


И знала: я – не спасение. Я – пламя.


Я – женщина из огня.


И он – сын бурь.


И наша встреча – не жизнь. Судьба. Суд. Кара.

И когда я очнулась – с криком, с холодом, с дыханием, рвущим грудь, – шатёр был пуст.


Только на полу лежали перо – белое, из крыла, и кость – тёмная, гладкая, как слёзы.


А бабки не было.


И, может, и не было никогда.

Они вошли молча, как входят в святилище перед казнью. Их было трое: смуглая, как земля после пожара, старая, с глазами цвета пепла, молчаливая, с лицом, будто вырезанным из берёзы; молодая – некрасивая, с тяжёлым взглядом, с руками, как у мясника, короткими и толстыми; и третья – ещё девка, но уже с таким лицом, будто всё, что с ней могли сделать – уже сделали. Ни одна не представилась. Ни одна не глянула в глаза. Только одна сказала: