Она представила свою мать – не настоящую, а призрак, который состряпала из рассказов других людей, – стоящую там, где стояла она, глядящую на нее, как она на отца.

«Разве ты ждала чего-то иного? – проговорила вымышленная мать. – Великая тайна высокого происхождения состоит в том, что оно дает тебе все на свете, потому что обходится тебе ценою всего».

Поздновато ты, доченька, это усваиваешь.

3

Кахон проистекал с севера, где его питали далекие ледники и скопления горных снегов. Тысячи ключей и ручьев находили друг друга, разрастались вширь и крепчали, когда сливались вместе, словно нити, сплетающиеся в веревку. Стоянки лесорубов подкидывали в течение бревна, но, кроме отдельных участков, русло было слишком мелким, а вода бурной для лодочных переходов. Последний порог расположился чуть севернее Китамара. Его утесы, ныне пониже, чем некогда, гложет неустанный поток. Пройдет вечность, прежде чем река перестроит под себя этот край, дабы течь ровно и гладко, но ее воды неспешны, терпеливы, могучи. Придет срок, и она одержит победу в противостоянии с сушей.

Да и пороги не единственное из мест, где Кахон проявлял свою бессознательную и вековечную волю. Излучина реки внутри Китамара тоже преображала город, хоть и слишком медленно для смертных глаз. Пирсы и доки Речного Порта как могли старались перебороть власть потока, но и землю, и камень смывало прочь толстыми слоями. Каждую пару поколений приходилось укреплять и достраивать волноломы. Своей дани, собранной с берегов и утесов, Кахон давал осесть в тихой воде, омывавшей юг Старых Ворот и восток Коптильни. Семена и почва, трава и палки, старые кости и утонувшая всячина – все это медленно сбивалось вместе на полоске дикой глуши в пределах городских стен, которая была названа Ильник.

В разгаре лета тут царили буйные заросли, как в любой из прибрежных рощ к югу. Мясисто-зеленая листва на деревьях, кустарник густой и непролазный, как плетеные стенки детской люльки. Старая инлиска привела стайку оборванной долгогорской детворы пошарить что-нибудь стоящее в прибитом к ильному берегу соре и пособирать под пологом веток дикую чернику. Натруженно вверх в сторону порта и назад по течению сплавлялись баржи; лодочники перекликались на своем бранном языке и перекидывались одними им в силу профессии понятными словечками, присущими этой части реки, – звонкоголосо и непостижимо, как птичья песнь. Река вкрадчиво бормотала мостам, что сбегали к Старым Воротам, и крутила водовороты на южной стороне склизских от водорослей опор. С отмелей Ильника пешеходы и повозки на мостах казались ожившими куколками: игрушечные стражники в пропотевших синих плащах взымали пошлины с игрушечных кучеров, пока миниатюрные кони и мулы отмахивались от невидимых мух.

Окружающий мир пах летом, зеленым, изобильным, почти без намека на осенний тлен и распад. Под сенью рощи, спиной к Старым Воротам, сидели двое, а поверхность воды мерцала, колыхаясь, перед ними. У мужчины топорщились выбеленные сединой волосы и с губ не сходило откровенное, насмешливое изумление. У круглолицей, курчавой, как инлиска, женщины скулу пересекал шрам, а один глаз молочно заплыл. Глядя на них, всякий подумал бы, что перед ним два человека.

– Оно уже хватилось клинка, – сказал мужчина.

– Поди еще когда хватилось.

– Жаль, меня там не было. Представляю, как хрыч подползает к своему алтарю, а там, кроме говна мышиного, ни хрена.

– Дорога минута, – сказала женщина.

– Не грызи себя поедом.

– Оно лишилось клинка. Я лишилась клинка. Если кто-то из нас остался в дураках, значит, дураки мы оба.