Приглядывать за мной особо было некому, я рос вполне так чертополохом, зато самостоятельным. Матери времени на меня не хватало, отцу тем более, но он все-таки выкраивал его из своих жалких крох и учил всему, что умел сам. И по хозяйству, и чисто по-житейски. Мужиком он всегда был резким, возможно, не очень гибким, зато с патологической порядочностью и ответственностью. Завести его было сложно, а если это все-таки случалось, они с матерью ругались так, что горело небо. Ну и мне от него время от времени тоже прилетало по первое число.
При всем при этом семья наша считалась образцово-показательной. Особенно на фоне бесконечных скандалов, измен и разводов в городке, о чем дети, разумеется, знали и между собой обсуждали. Я просто чувствовал, что они любят меня и друг друга. Когда все начало рушиться?
Как-то мы говорили об этом с отцом, уже когда я перебрался к нему жить. Мне тогда даже семнадцати не исполнилось, но он всегда обращался со мной как со взрослым.
Понимаешь, Вов, сказал он, у нас просто кончился завод. Иногда два дерева растут рядом, но сами по себе. А иногда сплетаются корнями и ветками, их уже не разделить. Мы слишком разные. По молодости это еще компенсируется всякими другими вещами, но потом становится очевидно. К тому же она была уверена, что загубила свой великий хореографический талант, оказавшись не с тем человеком и не в том месте.
Мать действительно бредила возвращением в Питер. Это стало таким же навязчивым, как Москва у чеховских трех сестер. Отец писал один рапорт за другим, их заворачивали, и каждый раз это оборачивалось потоком слез и жалоб. А потом, после командировки в Сирию, его неожиданно перевели.
Мы приехали в Питер, и понеслось. Уж не знаю, чего именно мать ждала от переезда, но явно была разочарована – слышал, как жаловалась бабушке. Дожидалась, когда отец придет со службы, и вываливала на него все свое недовольство. Как мусор из ведра. Квартира – съемная, на окраине. Работы нет. Все не так. Все плохо.
Они ссорились, мирились, снова ссорились. Хуже всего была их ругань по ночам, когда я не мог уйти из дома. Надевал наушники, включал блэк-дэт и писал рассказы в духе Кинга – про хищные вещи и голоса в тумане.
Даже не знаю, чего во мне было больше, когда они наконец развелись: облегчения или злости. Хотя злость, пожалуй, оттого, что жизнь, которая толком так и не успела прийти в норму после переезда, окончательно пошла по пизде. Я бычил на обоих, а жить остался с матерью, хотя предпочел бы с отцом. Почему с ней? Наверно, пожалел. И тут же снова пожалел – но уже об этом. Теперь все свое разочарование она выливала на меня.
Через несколько месяцев, после очередного скандала, я покидал в сумку самое необходимое и ушел к отцу. Причем застал его с какой-то бабой, которая выкатилась, злобно грохнув дверью. Больше подобных инцидентов не было, жили мы мирно, друг другу не мешая. Мать, конечно, пыталась скандалить, но я уперся и обратно не вернулся. А когда поступил в институт, с двумя однокурсниками снял квартиру. Какое-то время мы вообще не общались, потом формально помирились, перезванивались, виделись, но прежних отношений уже не было.
Постепенно моя любовь к матери превратилась в какую-то снисходительную жалость, словно отравленная ее злобой и моей досадой: блин, ну что ты творишь-то? Я звонил ей не потому, что хотел, а потому что считал себя обязанным. Хотя чаще звонила как раз она. И после каждого разговора, а еще больше после встречи, надолго оставалось противное послевкусие. С чего бы ни начался разговор, рано или поздно сворачивал к отцу, который, как подразумевалось, угробил ее жизнь. Прервать этот поток можно было только одним способом: положить трубку. Или уйти.