Муж, это значит, отец Гришкин, Иван Андреевич, тоже с малых лет был приучен батрачить. А что, работа есть работа. Кем бы ни работать, лишь бы это позволяло обеспечивать себя и тех, за кого ты в ответе. Вот и работал Иван батраком у местного хозяина. Работал и не жаловался. А в последнее время хозяин как-то приблизил к себе, не то, чтобы слабину дал, но лишнюю меру зерна за усердие насыпал. Да и медяков, другой раз, сыпанёт полгорсти. Можно жить. Можно.
Как-то случилось, что Баландин, это у кого половина деревни в работниках была, на кого и батрачили от мала до велика, под вечер велел Ивану пролётку заложить. Тот исполнил. Сели, поехали. В соседней деревне, она Логовушкой прозывалась, у лавки остановил. Хозяин сам сходил, чего-то купил. Снова уселся в пролётку, ухмыляется. Иван заметил, что из сумки горлышко бутылочное торчит, в сургучной шапочке. А сама бутылка толстого стекла, – дорогое вино.
Поехали в другой край деревни, к самому берегу Миасса. Проулок крутой, конь храпит, сдерживая пролётку. Остановились против одного дома. Баландин усы разгладил, говорит:
– Ты, вот что. Езжай на берег, там подожди, сам к тебе приду.
И скрылся в калитке. Иван на берег выкатился, коня за прясло привязал, прогуливается, смотрит, как пацаны с удочками вдоль берега толкаются. Ветку полыни сломил, от комаров отмахивается.
Миасс упруго и напористо катил свои нескончаемые воды, в те годы он был красивой, полноводной рекой, где и рыбы водилось вдоволь, а берега были кормные по-своему. Травостои на заливных лугах очень богаты и обеспечивали сеном всех, кто селился вблизи этой реки. В лесах полно грибов, да ягод разных. С обрывов, в низком поклоне, расчерчивали воду плакучие ивы. Иволги по всей ночи заливаются, уж так заливаются, что и соловьёв глушат. А те ещё пуще стараются, трели разные высвистывают, мир славят. Благословенный мир.
Совсем стемнело, когда хозяин, хорошо пьяненький, появился возле пролётки. Иван помог ему забраться и только спросил:
– Домой?
Хлестанул вожжами, разворачиваясь в темноте, давая волю коню, в правильном выборе дороги. Сплошная темень, кромешная. Теперь тот сам должен найти эту дорогу, в сторону дома. Баландин бурчал, удобнее укладываясь:
– Ты, вот что. Ты рот попусту не открывай, не болтай, куда меня возил.
Так и стал Иван Андреевич возить хозяина в соседнюю деревню, не часто. Иногда видел в том домике, в оконце, миловидное женское лицо. А коль язык умел за зубами держать, то жить стало ещё легче. Попал хозяину в милость.
А Гришка, тем временем, подрастал. Почти с первых дней, после рождения, он был определён под опеку старшей сестры, Нюрки. Нюрка была девица хваткая, боевая, несмотря, что ей всего-то исполнилось шесть годочков.
– Не буду я с ним водиться! Он задавится мокрухой, а вы потом меня убьёте.
Иван Андреевич поднёс к самым губам дочери здоровенный, волосатый кулачище и рявкнул так, что девочка сразу захотела в туалет:
– Будешь! Как миленькая будешь! А ежели что случится с парнем, тогда точно прибью! Прибью!
И всё. Обревелась, конечно же, но это лишь для порядка. Стала Нюрка для Григория и кормилицей и поилицей. И моет, и пелёнки стирает, и соску самодельную одной рукой придерживает, чтобы не удавился малец. Мокруху сама же и варила, когда крупа была, сдабривала молоком, заворачивала в марлю и давала брату, вместо соски. Когда каши не было, жевала хлеб, мелко нажёвывала, сплёвывала в чашку, снова сдабривала молоком и опять в марлю. Главное, чтобы не орал. Если не орёт, если спит, значит сытый и нянька хорошая. Или репы пареной натолкёт, разведёт молочком до вида кашицы, снова в марлю, и соси. Гришка сосал, чавкал во весь рот. Только и смотри, чтобы не затянул весь квач в горло, – подавится.