Земной, советский человек!

Но еще до публикации этого «шедевра» Рубцов поселился по лимитной прописке в Ленинграде.

Он устроился кочегаром на Кировский завод...

И хотя и перебрался наконец «посланец русских нив и рек» в большой город, где совсем не слышно было горечи деревенской жизни, трещинка в его вере в благотворность хрущевских перемен никуда не исчезла.

3

Трещинка эта пугала Рубцова.

Очень хотелось позабыть увиденное в вологодской деревне и в Невской Дубровке... Словно стремясь вернуться в прежнюю, флотскую простоту и ясность жизни, он пишет:

И с таким работал жаром,
Будто отдан был приказ
Стать хорошим кочегаром
Мне, ушедшему в запас!

Приказ такой отдавал себе сам Рубцов, но сам же и не подчинялся ему, не мог подчиниться. И такие стихи, как «В кочегарке», не только не проясняли жизнь, но вызывали еще большую неудовлетворенность собой. Не подвластные самому Рубцову процессы шли в нем, и духовное прозрение совершалось как бы против его воли...

О все нарастающем чувстве неудовлетворенности свидетельствует письмо Валентину Сафонову, отправленное Рубцовым в июле 1960 года:

«Хочется кому-то чего-то доказать, а что доказывать – не знаю. А вот мне сама жизнь давненько уже доказала необходимость иметь большую цель, к которой надо стремиться».

Сходные мысли звучат и в стихотворении о детстве, когда

...мечтали лежа,
о чем-то очень большом и смелом,
смотрели в небо, и небо тоже
глазами звезд на нас смотрело...

Но и обращение к детству – эта спасительная для многих палочка-выручалочка – не помогает Рубцову преодолеть неудовлетворенность. Ловко подогнанные друг к другу строчки:

Я рос на этих берегах!
И пусть паром – не паровоз.
Как паровоз на всех парах,
Меня он в детство перевез... —

не способны удержать образы реальной жизни.

В результате стихи Рубцова этих месяцев все более заполняются словесной эквилибристикой:

Буду я жить сто лет,
и без тебя – сто лет.
Сердце не стонет, нет,
Нет, сто «нет»!

В своей антологии новейшей русской поэзии «У Голубой лагуны» Константин Кузьминский сообщает, что именно в 1961 году Рубцов увлекся перевертышами:

«Интерес к вывескам наблюдался у поэта Коли Рубцова, который писал мне в 1961 году, что ходит по городу и читает вывески задом наперед. Элемент прикладного абсурда, о котором, в приложении к Рубцову, ни один из его биографов не сообщает. Тем не менее это литературный факт. Письмо я натурально потерял. В письме еще были стихи, но они где-то приводятся по памяти».

Наверное, эту словесную эквилибристику конца пятидесятых – начала шестидесятых годов можно объяснить данью моде[15].

Напомним, что тогда (еще одно следствие фестиваля) в столицах начало входить в советский быт слово «стиляга». Узкие брюки сделались знамением времени. Одни утверждали с их помощью свою свободу, свое право на собственное, отличное от общественного мнение; другие восприняли невинные отклонения в одежде как угрозу всей советской морали. На улицах городов появились комсомольские патрули, вылавливающие стиляг...

Появились и музыкальные «стиляги».

В 1956 году Борис Тайгин (тот самый, который «издаст» потом первую книжку Николая Рубцова) «схлопотал», например, пять лет за «музыку на ребрах». Кто-то придумал записывать музыку на старых рентгеновских снимках, и Ленинград заполонили самодельные пластинки, на которых можно было разглядеть изображение человеческих костей. Музыка тоже была похожей на рентгеновские снимки:

Зиганшин – буги!
Зиганшин – рок!
Зиганшин съел
Второй сапог![16]

Такое это было время, когда Николай Рубцов поступил в девятый класс вечерней школы № 120 рабочей молодежи.