Не успел он устроиться, как подоспел старик-половой, злой от усталости, и подозрительно поинтересовался, чего угодно. Бакчаров попросил зажечь свечу на его столе, заказал горячий бульон, соленого сала, краюху свежего хлеба и карандаш с листом чистой бумаги. Последняя просьба особенно раздражила старика, но, получив чаевые, он поклонился и пообещал все выполнить сию же минуту. Учитель скинул капюшон, надел очки и, приоткрыв рот, стал осматриваться.

В полутьме и людском гомоне уже играла другая музыка. Не такая бойкая, а напротив, спокойная. Тот же хриплый голос негромко повествовал под гитару о далеких благословенных землях, где бронзовотелые туземки только и делают, что ласкают друг друга на диком пляже в лиловой тени розовых скал. В ритм гитаре красноватые отблески сеял камин, многосвечные люстры над столами, оплывая воском, тонули в табачном дыму. На скамьях сидели пьяные томские бородачи, разговаривали о жизни, пили или тихо грустили над кружкой пива, клюя носом под музыку. Музыкант в черной широкополой шляпе и сапогах со шпорами сидел на стуле прямо посреди зала на свободном островке, спиной к учителю.

Получив бульон и писчие принадлежности, Бакчаров стал бездумно чиркать у свечи в ожидании поэтического вдохновения. Наконец вдохновение пришло, он отвлекся от всего окружающего и принялся выводить кривые короткие строчки. Выражение лица учителя, когда он поднимал его, блестя очками, было и тупо, и вместе с тем удивленно.

Мне мила борода дремучая
Человека и зверя в одном лице.
И повозка его скрипучая,
Колыбелька душе-паломнице.
Не догнать ее никогда врагам,
Ни волкам, ни коварному лешему,
И поверженным пал медведь к ногам,
К плачу братскому безутешному.
Я бы все отдал, лишь бы ведать, где
Бродит зверь мой, в тайге затерянный,
За меня претерпевший беды те,
Добрый странник, в путях уверенный.

Бакчаров положил карандаш и задумался, зачарованный мелодиями кабацкого исполнителя. И вдруг он обнаружил, что остался в трактире почти что один. Несколько пьяниц уснули за столами, и тихо, вполголоса, пел сам себе неутомимый музыкант. То ли репетируя, то ли слагая новую песню, он часто прерывался и начинал куплет заново. Старик-половой с сердитым лицом стал опускать истекающие воском люстры и тушить по очереди свечи металлическим колпачком на длинном древке.

Удивленный новой обстановкой, Бакчаров сгреб лист со стола и, комкая, запихал его в карман плаща. Расплатился и, принуждая неприятно ослабевшие ноги, перебрался через дорогу обратно в свою мрачную комнату.

Под одеялом его поразило внезапное прозрение, что музыкантом, игравшим в кабаке, был сам Иван Александрович Человек. Учитель усомнился в своей догадке, усомнился в таком совпадении, но ему почему-то захотелось верить в то, что это был действительно Человек – великий прохиндей, путешественник и слагатель песен.

«Хорошо, что я не видел его лица и пока могу воображать, что это был действительно он», – подумал Бакчаров и с этой сладкой мыслью уснул.


Утром Дмитрий Борисович почувствовал себя много хуже вчерашнего. Все тело его ныло и ужасно не хотелось никого принимать. Однако в одиннадцать часов к нему в комнату влетела толстая старуха, наглухо закутанная в черный платок, – влетела и раздвинула шторы на окнах. Тут же в сонную комнату хлынул мутно-белый свет и пыль закружилась над ложем Бакчарова. Бесцеремонная старуха отошла в угол с иконами, расставила ноги на ширину плеч, закрестилась, начала отвешивать поясные поклоны и скороговоркой бубнить:

– Хотя ясти, человече, Тело Владычне, страхом приступи, да не опалишися: огнь бо есть…