Учитель обернулся. Над ним сидел старик ямщик в кудлатой шапке и правил лошадью.

Дмитрий Борисович не нашел в себе силы потревожить деда и лежал, глядя в мутно-серое небо, обнимая скрюченными руками испорченную модель мира. Сколько он уже проехал и сколько, собственно, он вообще находился в дороге? День, неделю? Москву он покинул осенью, сейчас тоже вроде как была осень, но воздух был по-весеннему свеж и в то же время дымен.

Медлили, задерживались предвечерние часы серого осеннего дня. Дорога шла неровными полями, то проваливаясь куда-то, то, напротив, взбираясь на какой-нибудь лысый горб, и по сторонам ползли туманные очертания лесистых холмов. В лесу толчки от коряг больно ударяли прямо учителю в голову. На открытых местах, словно в отместку за спокойствие, поднимался порывистый ледяной ветер.

Места шли гористые. Темнели сопки могучими черными высокомерными тенями, молчаливо рассматривая шумно ползущую вдоль лесной опушки телегу.

Учителю удалось уснуть, но вскоре его разбудили холодные капли дождя.

Никогда Бакчаров еще не ехал так далеко и долго. Дмитрий Борисович то и дело ежился, и не столько даже от холода, сколько от чувства беззащитности, вызываемого осознанием того, что он едет бог знает куда, бог знает сколько уже времени, и все еще проваливается в какую-то почти недосягаемую, непостижимую, ужасающую мглистую глубь.

Измученная костлявая лошадь с забинтованными бабками то и дело начинала хрипеть, хромать и приостанавливаться. Это приводило ее чинного хозяина в ярость, он, словно ужасаясь, выпучивал глаза и нещадно хлестал ее, ругая доходягу просто и страшно.

А Бакчаров все смотрел на дорогу. Телега шла по сплошной грязи, и ее брызги иногда долетали до лица измученного учителя. В сгущавшихся сумерках Бакчаров разглядывал громадные, казавшиеся снизу кривыми темные сосны. Их развесистые кроны нависали над дорогой, а ветви поворачивались, словно руки лесных чудовищ. Осины шумели и облетали при каждом порыве ветра, и тогда листья их стремительными хаотичными стаями неслись по лесу.

Бакчаров устал от томительного молчания, похлопал ямщика по спине и крикнул неверным голосом:

– Долго нам еще добираться?

– Христосе! Шарам своим не верю! Очухались, баре. Долго ли, коротко ль – одно на потребу, ехать и ехать, тако и через Тобол третьего дня переправимся, – басовито окая, чинно отозвался ямщик. – До Томска есче далече! А я уж пужался, кабы вы, баре, в доски не ушли в дороге-то. Помирали ведь. А тапереча вот, слава богу, очухались. Верст за двадеся осемь до деревни докатимся. Прозвание ей Кутьма. А я все баче, баре, на вашу голову. Откеды штука таковска? Кака энто за шапка така? Вы як мате, баре, ходить-то в ней? В оной же и не видать ничаго. Аль я не учул якой премудрости? Но, шевелись! Опять стала, безногая!

Лошадь в ответ только закинула голову и заржала.

– Как зовут тебя?

– Име-то мам Федот Грибов, но добры люди Бородою величают мене, – отвечал ямщик с расстановкою, чтобы при непредвиденном толчке не откусить себе кончик языка. И впрямь, борода у него была удивительная. Густая и легкая, она раздваивалась и, как громадные клещи, возлежала на широкой крестьянской груди. Все на нем было громадное. Новыми у него были только светлые лапти, а остальное ношенным уже много лет по бескрайним и суровым просторам. У него было доброе русское лицо, большой лоб, большой нос, большие губы, большие руки, мягкие воздушные волосы. Его глубокий бас приятно напоминал о теплой печке и деревенском уюте. Во время пути он часто поднимал нос по ветру и, блаженно щурясь, втягивал запахи проплывающих мимо полей и лесов. Тогда его борода еще сильнее раздваивалась и развевалась по ветру.