– Так-то, сила бесовска, – говорила она тихо вполголоса, словно ее кто-то мог подслушивать, – гряде на землю русску. Пабн Темночрев ему прозвище. Он лет за полета уж ходяша в лесах тутошних, да по весям страху сатанину на люди нагоняша. Я о ем в свой век слыхивала, я на ем зубы источила молитвою, дыру во лбу пробила крестным знаменем. Яко он входяша в веси, или во град, или села, тако и на распутьях силою бесовскою люди обдержаша и по своей воле сатанинской водяше. И барин твой, ямщик, печать его на себе носяша, яко же Темночрев по пятам его идяше и с уды своея анафемской не спускаша…

– Ты как мозгушь, стара, аль я не учул, откеда ты таковска? – весело возмутился Борода ее испуганному лепету. – А и проста ты, мать, погляжу, така глазаста, а дура. Шоб мне скрезь землю провалиться! Ты вот башь, каки энто, – як его прозвище – Темнобрюх твой? Не оной силы баре мой. Худой он совсем, хилый. А Пабн Брюх тот, народ говорит, за версту виден был, земля трясе от ходу его…

– Святый отче, угодниче! – рассердилась хозяйка на Бороду. – Тебе говорят аль нет? Барин твой печать злую темночревову на себе носяша, яко тот по пятам его гряде…

– Мати Безневестная! – посерьезнел ямщик. – И впрямь окромя чумадана у баре еще яка бесовска штука на главе была. Пузырь, язвить меня в душу! Ей-богу, пузырь! Неужто энто темнобрюхова скверна?

Бакчаров переводил глаза с одного спорщика на другого, пока сам не ввязался:

– О каком таком злом пришельце вы рассуждаете?

Спорщики враз замолчали и уставились на Бакчарова.

– Каком-каком, о Пабне, враге народу хрестьянского, – пояснил Борода. – А вы шо энто, в Москвах, о Темнобрюхе не слыхали?

Когда чудаковатый возница узнал от Бакчарова, что до Москвы не докатилась мрачная молва об этом черте и в столицах ничего о нем еще не знают, это показалось ему невероятным:

– Христос с вами! Не слыхали? Не слыхали про таежного демона? Анделы в Китаях, тады на шо Москве уши?

Отмахнувшись от разговоров, Борода сам подкрепился сальцем, выпил две кружки водки, достал откуда-то балалайку и начал лихо бренчать на ней народную музыку.

Прощай, матушка Россея,
Прощай, берег, родный двор,
За кобылой до Сибири
Еду нимо рек и гор.
Мне дорожный хлеб приелси,
Припилась в ручье вода,
У костра поел, погрелси,
Еде дале Борода.
Нимо берег плыве лебедь,
Под себе воду гребё.
Нимо Рая-лошадь едеть
Её лебедь не ебё.
Ту из лесу вси зверухи,
Выбегають там и туть,
От чего прижавши ухи
Так испужено бегуть?
Поспешай, кобыла Рая,
Чуе жопа, чуе нюх,
Не вино мене шатая,
Мене води Темнобрюх…

Ямщик Борода пел до тех пор, пока Бакчаров не завалился в угол и не уснул там же, на лавке под иконами.

Сам ямщик почти и не спал. Только дремал немного на лавке рядом с Бакчаровым. Дед сладостно чмокал губами, вздрагивал, просыпался и, широко открыв глаза, пугливо крестил грудь:

– О Господи… ох ты, Боже…

Негодуя, плевал на пол и жаловался:

– Задремлю, а мене пес лижеть… большущий пес, больше Райки, и прямо в губы… К чему энто?


Бакчаров выглянул из-под тяжелой овчины и понял, что они снова в пути. Ночь была удивительно ясная. Учитель чувствовал себя очень скверно. Все тело его немело, а голова невольно тряслась. Их путь лежал по широкому темному простору. Мимо то и дело одинокими пучками проплывали почти облетевшие кустарники. Они призрачно вырастали в поле, как расставленные кем-то дозорные. Дмитрий не сразу понял, проснулся он или сны все еще морочат его. Ветер гудел в ушах, земля со скрипом и стуком уползала в темноту. Толком ничего не было видно. Светили только самые яркие звезды. Да и те едва. Далекие громады гор больше чувствовались, чем виделись. Словно самая могучая из них, покачивалась над Бакчаровым согнутая спина Бороды.