Волосатая рука толстяка скользнула за пазуху учителю, Бакчаров изумленно вскинул глаза и проговорил:

– Да вы, никак, подлые, грязные грабители…

И тут не успел он это договорить, как гориллоподобный господин, забывший снять в помещении английский котелок, нанес ему глухой, но жуткий удар в живот.

Учитель не потерял сознания, побагровел, подался вперед и уставился перед собой с каким-то неизбывным удивлением. Ему казалось, что он тонет и ему никогда уже не удастся вздохнуть.

Документы пошли по рукам, гости стали с недоумением делиться соображениями. Бакчарову задавали вопросы. Поначалу он огрызался:

– Какое право вы имеете относиться ко мне презрительно и грубо? Ведь я – человек! – Но он тут же получал новый удар в живот, и, по мере того как учитель трезвел, в сиплом голосе его звучало больше искренности и правды.

– Где Иван Александрович? – то и дело пытали его немилосердные гости.

– Не знаю-с, ей-богу, милостивые государи, не знаю-с, – уверял гостей Дмитрий Борисович. – Учитель я, в Америке никогда не бывал. Вообще не покидал я Российской империи…

– Где Человек? – словно заклинание слышал он в ответ.

– Отпустите меня. Сами в подорожной видели, как прописано. Учителем я в Сибирь направлен. Детишек учить. А Человека вашего я случайно встретил. В поезде из Варшавы вместе ехали…


Наступало утро. Рассвет запаздывал. Догоревшие свечи жутко воняли, а за двойным окном уже бодро мел дворник, воркуя суетились на подоконнике голуби и торговцы начинали греметь телегами.

– Дружок он его, – не стесняясь, переговаривались все еще не разошедшиеся бандиты. – Кончать его надо. Пусть знает, как чужие карточки за свои выдавать.

– Не надо, – испуганно попросил портье Барков. – Только не здесь, не в номерах.

И вдруг учитель заплакал.

– Молчать! – рявкнул толстяк, всю ночь бивший его в живот.

Но учитель рыдал безутешно. Всем своим протрезвевшим существом он не хотел плакать на глазах у своих мучителей. Не хотел, а плакал. В безжалостно тягучей тишине Дмитрий Борисович, привязанный в своем кресле, не имея возможности даже утереть лица, плакал так горько, так обильно, что у гориллы, бившей его в живот, тоже невольно покрылись влагой глаза.

– Господа, идемте отсюда, – впервые подал голос один из присутствовавших, – чего руки марать об него.

– Так ведь жаловаться пойдет, гнида, – возразил толстяк, утирая слезу человечности.

– И вправду, оставим его, друзья, – предложил третий. – Там, внизу, на него много охотников. Убивать его здесь нельзя, а уводить больно хлопотно…

– Убивать не стоит, – испуганно подтвердил Барков.

Все примолкли и уставились на лощеного бородача с моноклем. Тот задумчиво трепал бородку, пока, наконец, не обратился:

– Хомяк.

– Слушаю, ваше благородие! – встрепенулся портье.

– Чтоб сегодня же духу его в Москве не было.

Тут совершенно неожиданно волосатый толстяк коротким движением руки нанес учителю удар колотушкой в висок, отправив его в воздушное странствование во тьме.

А Москва тем временем просыпалась. В каждом сонном переулке пробегали одна за другой лошадки, оглашая стуком копыт сонные арки, подъезды и темные зеркала-окна. Как непотушенная сигара, курилась над городом черная фабричная труба. По запасным путям Брестской железной дороги, сонно пыхтя, проплывал паровоз. «Ту-у!» – издавал он хриплый гудок, и тесные рядки голубей ежились на загаженных балках.

3

Очнулся учитель уже в пути. Словно из какой-то будки слышал он скрип колес, храп лошади, ее глухой колокольчик, и чувствовал, как под ним переваливается по ухабам и подскакивает на колдобинах телега. Поначалу он решил, что ослеп, но, потянувшись к лицу, уперся пальцами в какой-то шарообразный предмет. На голове его оказался прорванный глобус. Он стащил его и заморгал от ветра и вечернего света.