И задумывался.

По ночам много курил, бодрое состояние духа покидало его, и нетерпеливым, отрывистым голосом он говорил:

– Ну, хорошо, встретимся, ну, отвечу по всей строгости, разумеется, в кусты не удеру, все так…

– О чем вы? – сонно удивлялся Володя.

– О белопольской истории, черт бы ее побрал. Вам хорошо, вы не убивали, а я ведь убил стоящего человека. Нет, это не нервы, это – норма. Давайте порассуждаем…

И рассуждал, то оправдывая себя, то обвиняя, но обвиняя так жестоко и грубо, что Володе было трудно слушать.

– Напиться бы! – однажды с тоской сказал Цветков.

– Алкоголя вагон и маленькая тележка, – брезгливо ответил Устименко. – Вот, за моей кроватью. Можете, вы же командир…

– А вы хитрое насекомое, – с усмешкой ответил Цветков. – С удовольствием посмотрели бы на меня на пьяненького. Не выйдет!

Вересова подолгу сидела в их комнате, он говорил ей нестерпимые дерзости о женщинах вообще и о ней в частности, рассказывал несмешные и грубые анекдоты, но порою интересничал, напоминая Володе чем-то лермонтовского Грушницкого.

– Ах, все, сударыня, позади, – услышал однажды Володя, подходя к открытой двери. – Знаете, как в стихотворении:

Разве мама любила такого,
Желто-серого, полуседого
И всезнающего, как змея…

Устименко вошел. Цветков немножечко, как говорится, смешался, выпустил из своих ладоней пальцы Веры Николаевны и сказал с вызовом в голосе:

– Я по стишкам не специалист! Это вот, наверное, Володечка наш понимает насчет лирики…

В открытую дверь заглянул Холодилин, сделал заговорщицкое лицо и исчез, Вера Николаевна ушла, а Володе почему-то стало грустно.

– Что это вы, Устименко, словно муху проглотили? – спросил его Цветков.

И, не дожидаясь ответа, изложил свой взгляд на женщин, на «Евиных дочек», как он выразился. Говорил он длинно, очень уверенно и необыкновенно грубо. Володя слушал молча, лицо у него было печальное.

– Знаете, Константин Георгиевич, а ведь это, в общем, исповедь пошляка, – произнес он, помолчав. – Самого настоящего, закостенелого и унылого в своей убежденности…

Легкая краска проступила на еще бледном после болезни лице Цветкова, он как бы даже смутился.

– И поза эта! Неужели вы серьезно? Противно же так жить!

– Зато я свободен! – не совсем искренне усмехнулся Цветков. – И всегда буду свободен, даже женившись, чего я, конечно, не сделаю…

– Ну вас к черту! – сказал Володя. – Не умею я эти темы обсуждать…

– Влюблены небось в какую-либо принцессу Недотрогу? – закуривая и пуская дым колечками, осведомился Цветков. – А она сейчас…

– Между прочим, схлопочете по морде! – негромко пообещал Устименко. – Понятно вам, Константин Георгиевич? И схлопочете не как командир, а как болтун и мышиный жеребчик…

Незадолго до ужина Холодилин принес Цветкову «согласно его приказанию» несколько томиков старого издания Чехова и попросил разрешения задать вопрос. Иногда доцент любил щегольнуть хорошим военным воспитанием.

– Ну, задавайте! – генеральским голосом позволил Цветков.

– Зачем вам, извините только, понадобился вдруг Чехов?

– То есть как это?

– А так. Разве вы читаете такого рода произведения?

– Какого же рода произведения я, по-вашему, читаю?

– Боюсь утверждать что-либо. Но ведь Чехов… Или это для прочтения вслух? Совместного?

– Убрались бы вы, Холодилин, лучше вон! – попросил командир. – Что-то в вас мне нынче не нравится!

– Слушаюсь! – сухо ответил доцент и ушел, а Цветков долго и неприязненно смотрел на закрывшуюся за ним дверь.

Весь вечер, и далеко за полночь, и с утра он читал не отрываясь, и красивое сухое лицо его выражало то гнев, то радость, то презрение, то умиленный восторг. А Володя, занимаясь делами отряда – бельем, одеялами, которые он решил забрать с собой, медикаментами в больничке дома отдыха, консервами, – думал о том, сколько разного сосредоточено в Цветкове и как, по всей вероятности, не проста его внутренняя, нравственная жизнь.