– Послушайте, – окликнул его вдруг Цветков, когда он забежал в их палату за спичками. – Послушайте.
И голосом, буквально срывающимся от волнения, прочитал:
– «Я уже начинаю забывать про дом с мезонином, и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то зеленый огонь в окне, то звук моих шагов, раздававшихся в поле ночью, когда я, влюбленный, возвращался домой и потирал руки от холода. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что обо мне тоже вспоминают, меня ждут, и что мы встретимся… Мисюсь, где ты?»
Захлопнув книжку с треском, Цветков несколько мгновений молчал, потом, чтобы Володя не заподозрил его в излишней чувствительности, произнес:
– А Чехова не вылечили от чахотки. Тоже – медицина ваша!
– Не кривляйтесь, – тихо сказал Володя. – Вы ведь не поэтому мне прочитали про Мисюсь.
– Я прочитал про Мисюсь, – сухо и назидательно ответил Цветков, – потому, товарищ Устименко, что тут очень хорошо сказано, как он «потирал руки от холода». Я это тоже помню по юности, в Курске. И это я всегда вспоминаю при слове «Родина». Оно для меня – это слово – не географическое понятие и даже не моральное, а вот такое – я влюблен, поют знаменитые курские соловьи, мне девятнадцать лет, и я ее проводил первый раз в жизни.
– Вы ее любите до сих пор?
– Кого? – прищурившись на Володю, осведомился Цветков. – О ком вы?
«Черт бы тебя подрал!» – уходя, в сердцах подумал Володя.
А когда вернулся. Цветков ему сказал:
– Знаете, он и про меня написал, вернее, про мою мать.
– Это как? – не понял Володя.
– Очень просто. Мы сами – деревенские, из Сырни, у нас только Сахаровы там да Цветковы, других нет. И мама у меня неграмотная, не малограмотная, а просто совсем неграмотная. В Сырне сейчас немцы, а мама никак не могла понять, что я у нее доктор, врач форменный. И когда она расхворалась и ее дядья (отца у меня очень давно нет) привезли ко мне в Курск – я там на практике был, – она думала, мама, что я санитар, понимаете? Вот послушайте, тут написано…
Отрывая слова, жестко, делая странные паузы, он прочитал:
– «И только старуха, мать покойного, которая живет теперь у зятя-дьякона в глухом уездном городишке, когда выходила под вечер, чтобы встретить свою корову, и сходилась на выгоне с другими женщинами, то начинала рассказывать о детях, о внуках, о том, что у нее был сын архиерей, и при этом говорила робко, боясь, что ей не поверят…
И ей в самом деле не все верили…»
Он опять с треском, как давеча, захлопнул книгу, отбросил ее подальше, на постель, и сказал:
– Это не выйдет, господа немцы! К этому вы нас не вернете! Вот чего, разумеется, никакие ваши тактики и стратеги не учитывают…
И, заметив на себе пристальный Володин взгляд, спросил:
– Согласны, добрый доктор Гааз? Или капля «крови невинной» способна вас напугать до того, что вы больше оружие не подымете?
Вечером Устименко, сидя возле лампы, читал немецкую газету, обнаруженную Симаковым в конторе «Высокого». Читал он ее уже несколько дней, чтобы хоть немножко привыкнуть к языку, и нынче добрался до статьи Розенберга. «Вселить ужас во всех, кто останется в живых, – шевеля губами, шептал Володя. – Стук подкованных немецких сапог непременно должен вызывать смертельный страх в сердце каждого русского – от младенческих лет до возраста Мафусаилова. Нужно всем помнить разумное изречение: каждая страна в покоренном нами мире со слезами благодарности оставит себе то, что не нужно нашей великой Германии…»