Но все-таки главным детским праздником было Рождество, которое начиналось для нас накануне, в сочельник, 6 января. Всегда у нас была большая елка до потолка. Я помню, как ее приносили в дом, подпиливали и ставили «в табуретку». Из кухни бралась табуретка, переворачивалась сиденьем книзу, и за ее ножки толстыми веревками привязывалась елка. Я даже помню еще старые елочные базары на Долгоруковской: дровяной такой склад, где продавался уголь в рогожках, потому что все тогда еще ставили самовары. И там же под Новый год продавались елки. В начале 20-х годов у многих наших знакомых они были, но потом, в конце 20-х, елка уже была советской властью запрещена, закрыта и у большинства кончилась, а у нас продолжалась всю жизнь. Не было года, чтобы мы не поставили. Хотя продажа была строго запрещена, все-таки можно было из-под полы купить небольшую елочку где-нибудь возле вокзала. А у нас к тому же был папин ученик и друг Андрей Александрович Губер, который, кстати, после войны стал главным хранителем музея имени Пушкина и передавал в ГДР Дрезденскую галерею. Тогда он жил в проезде Соломенной Сторожки, это где-то возле Петровско-Разумовской, сейчас почти центр, а в моем детстве было границей Москвы. И вот этот Андрей Александрович привозил к нам в Брюсовский небольшую елочку… в чемодане. Потому что в мешке уже нельзя было, за это штрафовали и отбирали.
5
Теперь мы жили в двух шагах от Тверской. Домов больших было мало. Неподалеку выделялась громада Центрального телеграфа, да еще в Большом Гнездниковском высился тринадцатиэтажный, построенный еще до революции «дом Нирнзее». Когда мы переезжали, нам его показывали как самый высокий в Москве. А так в основном нас окружали двух-трехэтажные особняки. Помню «дом Сухово-Кобылина» в Брюсовском переулке, мы его очень боялись, потому что знали, что там, в парадном, давным-давно произошло загадочное убийство, в котором и обвинили Сухово-Кобылина, а он в тюрьме написал «Свадьбу Кречинского».
На углу Тверской довольно долго были две извозчичьи стоянки. Вот у самого-самого угла. По Никитской ходил трамвай, а по Тверской нет. Вот на трамваях как ездили: буквально гроздьями висели люди. Тогда закрытых подножек не было – только открытые. С двух сторон большие две палки, вот на них и висели. И поскольку на ступенях не хватало всем места даже одной ногой, то рядом по низу трамвая, ниже окошек примерно на полметра, шел такой бордюрчик. И вот на этот бордюрчик становились боком и держались крепко за поручень. Мы всегда катались на этих подножках и еще друг перед другом красовались, как кто встал – одной ногой или обеими. И вот однажды подошел, как всегда, полный трамвай, и мы с моими школьными друзьями видим, что места так мало, что нечего даже думать садиться. И вдруг кто-то бросается на лестницу, хватается за поручень, и трамвай уезжает. И – о ужас! – я замечаю, что это моя бабушка Варвара Ильинична Гучкова, урожденная Зилоти! Мы, ребята пятнадцати – шестнадцати лет, не сели, побоялись, а бабушка моя умудрилась поставить одну ногу и уехать на этом трамвае, а мы только на следующем. Как недавно про меня сказала одна ученица: «Марина Густавовна у нас старенькая, но еще шустренькая!»
Вот такая же и бабушка моя была – очень шустренькая.
Наша новая школа находилась на Арбате, в середине Староконюшенного переулка. Это был небольшой особнячок, смежный стеной со знаменитой Медведниковской мужской гимназией – в ту пору уже, конечно, бывшей, но иначе как Медведниковской ее все равно никто не называл. У нас не было спортивного зала, и заниматься физкультурой мы ходили туда.