Но на Качалова я ходила, когда он читал стихи. Кстати говоря, мне не очень понравилось, и папа со мной согласился. Он тогда сказал: «Стихи не должны читать артисты. Стихи должны читать поэты».
Папа очень любил театр. У него всегда было много театральных знакомств. Но пожалуй, из всех тогдашних театральных высот, из этой великой троицы – Станиславский, Мейерхольд, Таиров – папа ближе всех был с Таировым. И с его женой Алисой Коонен. Уж не знаю, был у них когда-то роман или нет. Мне казалось, что папа не очень «романчивый» был. Для него всегда голова и душа первым номером шли. Но женщины вокруг него самые красивые были. Так с Ольгой Леонардовной Книппер-Чеховой папа дружил всю жизнь. Она его называла «шефом».
При нашем доме были ночной сторож, истопник и дворник. В Москве это тогда редко встречалось. Черные ходы обычно на ночь закрывали, оставался только парадный вход, от которого, конечно, у всех жильцов были ключи. Тем более артистическая среда, сами понимаете, волей-неволей все возвращались поздно: кто после спектакля, кто из гостей. Могли и ключ потерять. И поэтому у нас был еще вахтер. Он много лет прослужил, фамилия его была Воронин. А дворник был Шарангович, кто-то его путал со Шверубовичем. А Шверубович – это истинная фамилия Качалова. Сам же Качалов так разговаривал с людьми, так любезно, так непривычно для всех вежливо, что они смущались. Мне даже сторож рассказывал: «Василий Иванович проходил и спросил, как здоровье моей жены…»
Наш дом, между прочим, когда его Щусев построил, был одним из первых в Москве, где лифт ездил не только вверх, но и вниз. Еще даже в шестидесятые один новый жилец всем знакомым с гордостью говорил: «У меня лифт со спуском!» Правда, первые года два лифта не было, пешком ходили. Лифтовая клетка была кое-как забита досками. И вот кто-то, по-видимому несколько подвыпивши, возвращаясь от Качалова, провалился сквозь эти доски. Но, правда, всего-навсего на два этажа, слава богу, не покалечился. Но доски убрали, и после этого наконец стали делать лифт.
С этим лифтом было связано несколько забавных случаев.
Однажды мы с Качаловым столкнулись в дверях. Я, естественно, сторонюсь, пропускаю Василия Ивановича. А он делает такой галантный жест рукой: мол, проходите. Затем театрально стукнул себя по лбу: «Ах, я и забываю, что так стар стал, что имею право…» И прошел в лифт. Прошел и убил меня. Это он умел!
Гельцер – уй, какая сноровистая была! Как-то ехала она в лифте с одним молодым человеком, только что попавшим в наш дом. Он ее вежливо спрашивает: «Вам какой этаж нажать?» Она в ответ: «Я Гельцер!» Он еще раз: «Я спрашиваю, какой вам этаж?» Она снова: «Я Гельцер!» Он: «Вижу, что Гельцер, но на каком этаже вы все-таки живете?»
А другой раз, когда их всех объявили народными и выдали им первые ордена, Гельцер нацепила свой орден на шляпу. Ей сказали, что так нельзя. Она говорит: «Я не буду на груди носить, кто это носит на груди? Конечно, только на шляпе!»
У нас в Брюсовском было очень уютно. Мы праздновали и Пасху, и Рождество, и Новый год встречали. Я помню свои детские ощущения Пасхи, очень счастливые. У мамы было две или три деревянные формы пасочные, пеклось много-много куличей, чтобы на всю Пасху хватило, и крашеные яйца… Ну, если были годы, когда можно купить. Но хоть немножко, но всегда. Это сохранилось на всю жизнь. В 1942 году я сделала крошечного размера пасочку, малюсенький куличик и одно яичко покрасила. Нас было шесть человек: я с мужем, трое детей и мама. Разрезали на шесть таких долечек это яичко. Соответственно, был разрезан куличик на шесть долек, на шесть долек намазана тоненьким слоем пасха. И мы считали, что утром в первый день Пасхи разговелись. Хотя мы во время войны, конечно, специально не постились. Тогда пост выходил волей-неволей, у всех был пост…