– Покажешь?
– Конечно, дон…, – он запнулся. – Разумеется.
– Зачем ты это сделал? – она кивнула на его перевязанную руку.
– Не знаю. Я делаю то, что слышу или вижу. Я увидел – и сделал. Я должен повиноваться картинкам и звукам.
– А что будет, если ты не станешь повиноваться?
Он нахмурился:
– Будет боль и огонь. Очень больно и горячо. Не хочу так. Довольно!
Пусть Ян был далеко, едва различимой точкой с того места, где они стояли, он слышал их отчетливо, будто находился рядом. Он не подслушивал, но не мог не слышать. Ему было стыдно, и в то же время радостно, горько, но и спокойно тоже. Он запутался в чувствах. И глубже врос ногами в песок, чтобы случайно не сделать шаг и не оказаться рядом с ними.
***
Марк рисовал закаты, но не просто с натуры. Он проводил на пляже весь день с рассвета, он мучил, терзал себя бесконечными эскизами, изводил горы бумаги, и к закату пребывал в ужасном состоянии. Именно тот самый закат, увиденный им из глубины измученного человеческого существа, он и переносил на холст. Картины Марк заканчивал в мастерской.
Ада знала, что ей не стоит идти с Марком в мастерскую, но она никогда не могла удержаться. Она хотела видеть его картины. Они производили на нее сильнейшее впечатление. Она отбирала их на выставки, – этим она оправдывала свое любопытство.
Закат над заливом напоминал Марку закаты, на которые смотрели жадно из окон Дома Гильяно, поедая глазами заходящее солнце, как десерт. Неужели им было жаль уходящих дней, ведь у них в запасе была вечность? Скорее здесь была тоска по уходящему дню, который больше не повториться. И закат всегда другой, а прежнего уже не будет. Это как отрывные листки календаря. Время – это то самое время, которое застывает в Доме, но которое все же движется по воле дона Гильяно. Это он командует закатом. Это тот закат, который ждет каждую цивилизацию на Земле. Это тот закат, над которым властен правитель Дома. По своему желанию он стирает с земли все, что было на ней. Он переворачивает страницы истории. Он дует на слова, которые, казались высечены в камни, и они превращаются в пыль и песок, и дыхание уносит их и разбрасывает по сторонам света.
На свежей картине, выставленной сохнуть в мастерской, вихрем торнадо извивался кровавый закат. У Ады запульсировал левый висок. Стало горячо лбу, щекам, затылок взмок. И вдруг точно что-то лопнуло и голова налилась болью. Виски сдавливало, во лбу, как в тигле, плавился жгучий свинец. Она схватилась за голову руками, согнулась, в глазах заплясали кровавые точки. «Инсульт?» – мелькнул страх.
И вдруг кто-то прикоснулся к ее склоненному затылку, стало еще жарче, невыносимо горячо. Казалось, она чует запах паленых волос. Но внезапно все прошло, стало тихо и внутри и снаружи.
Она открыла глаза. Кровавая картина была на месте, на подрамнике. Марк стоял рядом, он застыл в ступоре, вряд ли это он помог ей. Она дотянулась до его плеча. Похлопала:
– Эй! Очнись!
Он вздрогнул и закричал:
– Он здесь! Здесь! Здесь! Он здесь!
При этом он лихорадочно мял футболку, задирал ее, показывая зарубцевавшиеся шрамы на животе:
– Он здесь!
– Кто? Кто здесь?
– Брат! Мой брат!
Но никого не было в комнате.
– Эле-е-ен! – позвала Ада на помощь.
Но Элен уже и сама слышала крики и вбежала в мастерскую.
И после укола успокоительного, когда Марк уже лежал в постели. Элен осторожно склонилась к Аде:
– У тебя, м-м-м, волосы сзади, м-м-м, сгорели.
– Что? – Ада провела рукой по затылку. Волосы под рукой были жесткие и ломкие. Не зря она чувствовала запах гари. Зажженная по-неосторожности Марком спичка? Воспламенившая пары краски? Да, так все могло быть.