И всё же они любили его. Именно за это – за ум, холодный среди жара сердец. За взгляд, в котором не было восторга, но было мужество.

Иногда, в редкие часы одиночества, он стоял у окна, глядя в серую даль, в сизые облака, за которыми не было просвета:

– Что это за судьба у нас? – говорил он себе полушёпотом. – Мы родились в громах Бородина, мы росли под марш Суворова, мы учились по книгам Франции… и теперь сидим в канцеляриях, как писцы на чужом пергаменте, переписывая никому не нужные слова…

Он прошёл всё: порох, кровь, сцену, вдохновение. Потом – маска дипломатии: церемонии, фанфары, слова, в которых терялась суть. Потом – «Горе от ума». И вместе с ним – борьба, слава, недоумение и запреты. Петербург, балы, театр, книги, дуэли – не шпаг, но взглядов. Он был в самом центре жизни. Но никогда не изменял искусству – оно было исповедью, оружием и утешением.

А они? Те самые друзья, стройные, как тополя, плечистые, с ясным пламенем в глазах – уже прошли всё: кровь, смерть, победу… и пустоту.

– Скажи мне, Александр Сергеевич, – воскликнул как-то один, – чему мы учились? Где парламент? Где закон? Где Отчизна, которая бы нас услышала?

– В книгах, – коротко ответил он.

– Но разве можно жить в книгах?

– Можно. Если всё остальное – тень.

Что могла дать им Россия? Аракчеевская, косная, тяжёлая, как чугун, закованная в свои же страхи? Ни свободы, ни права, ни даже чести. Только подчинение. Только казённое дыхание. Герой, ещё вчера спасавший Отечество, теперь пахал землю и отдавал честь фельдфебелю.

Они были рождены для поступка. А им досталось ожидание. Они были воспитаны на свершении – а им осталась служба.

Поколение, выросшее под гром пушек, внезапно осознало: жизнь прошла мимо, так и не начавшись. Россия, пробудившаяся под Бородином, вновь провалилась в сон – тёмный, тяжёлый, беззвучный.

– Скоро, – говорил один на собрании, – у нас не останется выбора. Мы не мятежники – мы солдаты, которым не дают сражаться. Мы не мечтатели – мы люди, которым запрещают дышать.

И правда: поколение героев, зажатое, не находя выхода, рвалось наружу. В действие. В историю.

А он – Грибоедов – слушал. Молчал. И если пытался удержать – то всё реже. Он понимал: в этот век не остановить того, кто заглянул в бездну и увидел не страх, а зов.

Глава6

В середине января 1826 года, вскоре после того, как до Кавказа донёсся первый глухой отклик петербургского грома, – донёсся в виде обрывков новостей о декабрьском восстании, переданных через фельдъегерей, случайных офицеров и полунамёками из телеграфных строк, – в крепости Грозная был арестован Грибоедов.

День тот выдался зябкий, с хрустом замёрзшего ветра, который резал лица, свистал в амбразурах, будто предупреждал о чём-то неотвратимом. У стен крепости поникли флаги, часовые на постах укутались в шинели, сжимая ружья ледяными руками. В тягучем, пустынном сумраке зимнего вечера всё замерло, будто сама крепость дремала под пледом снеговых облаков. Лишь в казармах потрескивали печи да редкие голоса доносились из-за дверей.

И вдруг – шаги. Не разбойничьи, не горские – ровные, отмеренные. И голоса: русская речь, сдержанная, внятная. Не скрываются, не крадутся. У ворот их уже поджидали.

В наместнических покоях было жарко от печей и свечей, и пахло воском, бурдюком и картами. Генерал Ермолов сидел в своём кабинете, как во временной столице – посреди огромного Кавказа, вытянутого между горами и империями. Он был велик, грузен, и при всём этом – неукротим. На нём – распахнутый архалук, через грудь – вьются пепельные волоски, похожие на завитки тонкой стружки. Лицо большое, тяжёлое, как барельеф, но глаза – как две точки напряжённого веселья, из тех, что смеются раньше, чем рот.