Священники – те, кто ещё вчера проповедовал терпение и смирение, – бежали вслед за своими прихожанами. Куда? Кто знает. Только звонари, бледные и молчаливые, остались в храмах. Они не уходили со своих колоколен, словно привязанные. Ветер трепал их рясы. Колокола – медные, тусклые, истёртые – молчали, пока не придёт час ударить тревогу.
И город, некогда певучий, пестрый, как восточный базар, стал похож на прифронтовую зону, где не слышно ни плача, ни смеха, ни жизни. Осталась только Кура – полная, холодная, равнодушная. Она текла, как всегда, не ведая, что в её воде теперь ищут отраву.
Нина Александровна решительно отказалась оставить свой дом, хоть и сулили ей спасение в Кутаисе, куда мор ещё не ступил своей чёрной подошвой. Осталась – не для спасения, а ради долга и сострадания. Осталась с верной служанкой, чтоб быть рядом с Маквалой, близкой подругой, у которой в одночасье, будто вихрь ворвался в дом, холера вырвала из жизни здорового, статного Зураба – да упокоит его Господь. Наутро же, словно беда решила добить, зловещие признаки болезни явились и у единственного ребёнка покойного – малютки Мзии, едва начавшей говорить.
Обезумев от страха, мать отпаивала девочку кипячёным нашатырём, вываренным в медном котелке, точно зельем из колдовской книги. Но бедняжке становилось всё хуже. Тогда Нина Александровна, не медля, поспешила в дом подруги, как воин на поле брани. Приказала вымыть полы горячей водой с крепким щёлоком, окурила одежду покойника колким дымом можжевельника, сама растерла девочку винным уксусом, вложила в пересохший рот настой мяты, поставила горчичники – будто вызовом смерть бросала.
А на следующий день её ждал новый бой – в доме вдового соседа, аптекаря Гольдмана. Ещё бабушка её знала этого человека, сутулого, с горбатой спиной и длинными еврейскими пальцами. Нина отхаживала его приёмного сына, бледного, обмякшего, с запавшими глазами. Обернула его мокрой простынёй, укутала в одеяло, дала выпить потогонное с каплей белой нефти – средство отчаянное, но действенное. Сам аптекарь, забыв о шаббате, теперь суетился, сбиваясь с ног, хватался за пузырьки и баночки, смотрел поверх очков, и всё бормотал:
– Зверобой… да, может, рижской водки на ночь?.. Госпожа Грибоедова, может, промывательное поставить, чтоб нечистоту изгнать?..
К вечеру мальчик порозовел, затих и уснул. Тогда Нина поднялась.
– Если станет хуже – немедленно посылайте за мной, – тихо сказала она, берясь за ручку.
Аптекарь сложил руки на грудь, словно в молитве, и прошептал:
– Как вас благодарить, не ведаю… Всю жизнь молиться за вас буду…
Дома её ждала Маквала. С порога кинулась к ней:
– Нина! Мзиечка… она улыбается! Сегодня пела… тихо, едва слышно…
Женщины обнялись. От прежней, полной жизнью Маквалы остались только глаза: всё прочее в ней высохло, как трава в августовскую жару. Лицо пожелтело, волосы стали пепельными, спина сгорбилась. Но в её взгляде теплилась последняя искра.
– Хорошо… – прошептала Нина. – А я… я, пожалуй, прилягу. Что-то нехорошо… кружится… слабость…
Маквала насторожилась: в чертах подруги проступило что-то недоброе – стеклянный блеск глаз, желтизна у рта, тот самый смертный холод.
– Господи, неужто и ты?.. – выдохнула она.
– Пустяки… – ответила Нина и села на тахту.
Но тело отказывалось повиноваться. Всё внутри онемело, сердце билось, будто из последних сил, в ушах стоял звон, в голове – туман. Казалось, будто кровь остановилась в жилах.
Маквала схватила её за руку – ледяная, едва прощупывался пульс. Принесла тёплое камфарное масло, стала растирать ладони, плечи, грудь. Нина чуть приоткрыла глаза, прошептала: