- Принимайте.

И я принял. Держать малышку было не страшно, наверное потому, что она была упакована в объёмный конверт. Она была лёгкой. Совершенно невесомой, и все ещё не плакала. Мне давали последние распоряжения, засыпали вопросами.

- Справитесь?

- Справлюсь, - кивнул я.

И понёс свою добычу прочь, из этого царства радостных людей. Но на выходе из зала меня окликнул фотограф.

- Не хотите несколько кадров? Через несколько дней я перешлю вам уже обработанные фотографии. Стоимость…

- Нет, - грубо отрезал я. А потом посмотрел в крошечное лицо. Она же вырастет, моя дочка. Ей будет интересно, как прошёл этот первый день. И что я скажу? Что мама лежала в коме, а мне было стремно среди чужой радости и поэтому у тебя нет даже фотографии? Я остановился. – Фотографируйте.

И поймал чей-то взгляд, сочувствующий и одновременно любопытный взгляд. Людям было интересно чужое горе. Они жаждали подробностей, но не решались подступиться. Я напустил в глаза холода – в сочетании с небритой рожей должно сработать. Нам с мелкой чужая жалость вовсе не нужна. И фотосессию мы терпели молча, что я, что она.

А потом я возился с ремнями, стараясь пристегнуть ребёнка по всем правилам. На улице потеплело, мокрый снег сменился мелким моросящим дождём. Мелкая в своей люльке, наверняка её кулачки крепко сжаты. Я стою на улице, курю, вода с неба холодит кожу, норовит забраться за шиворот. Курю и смотрю через покрытое каплями стекло на ребёнка. И горечь затапливает изнутри. Здесь где-то, на четвертом этаже будет её мама, и мне страшно думать о том, что она может не увидеть свою дочку.  

- Мы сильные, - сказал я дочке и завёл двигатель.

И всю дорогу до дома ехал со скоростью в сорок километров в час, доводя до бешенства всех остальных водителей. Плевать. Пусть спешат. А я… я везу домой два с половиной килограмма. Маленького человека, который не плачет, словно плакать не умеет.

Она и правда не плакала. Лежала и смотрела сосредоточенно в пространство. Я водил ладонью перед её лицом, иногда она следила. Иногда утомленно закрывала глаза и засыпала сама по себе. Я развёл смесь, но пила она мало и вяло, словно и это её утомляло. Завтра придёт педиатр, нужно будет спросить нормально ли это, быть такой тихой и так мало кушать. Иногда малышка сопела до того тихо, что появлялся соблазн приложить зеркало к её губам, поймать дыхание, убедиться в том, что она жива.

Но к ночи она все же покакала, доказав, что очень даже живая. Я порадовался и испугался – мыть было страшно, страшно брать на руки без защитного кокона конверта. Я решил, что кучи влажных салфеток для первого раза достаточно. А потом она вырастет и станет не так страшно. Только надо кормить, больше кормить, чтобы скорее выросла.

Ночью я проснулся. В квартире темно, только из прихожей струится свет. Не понял поначалу, что меня разбудило, а потом… Девочка плакала. Тихо, и как будто особенно горько. Безутешно. И словно не человеческий детёныш плачет, а подменыш, нечто такое, что не принадлежит этому миру. Я тяжело поднялся, развёл смесь и все же решился взять ребёнка на руки.

Сейчас она сосала лучше, смесь пузырилась в уголке рта. Видимо, проголодалась. Сосала и медленно засыпала. А я сидел, держал на руках её невесомое тельце и ощущал… одиночество. Сейчас оно было особенно сильным, именно сейчас, ни днем раньше, и маленький ребёнок вовсе не служил защитой от него. Закрыл глаза. Вспомнил нашу старую съёмную квартиру. В холодные дни шторы сквозняком шевелило. С тараканами мы сражались, но они иногда заползали через вентиляцию от соседей, жирные, чёрные, неповоротливые и юркие одновременно. Я представил кухню, так чётко, словно только недавно там был. Кухонный гарнитур, одна дверца покосилась, столешница испещрена царапинами от ножа. Пузатый чайник на плите, он так чертовски медленно кипел. Умирающий кактус на подоконнике. Тишина. За окнами – темнота. Посередине комнаты на стуле сидит Яна. На руках у неё Илюшка, маленький совсем. Сосёт грудь, сопит так же сосредоточенно, как маленькая Катя. А в глазах Яны – одиночество. Такое же бескрайнее и беспросветное , в котором тону сейчас я.