Пока Давид топчется в приёмной, получив запрет сопровождать меня, я ёрзаю на стуле, словно угорь на раскалённой сковороде. От этого сурового мужика с седыми усами и с военной выправкой зависит мой приговор, чем он по-садистски наслаждается, держа утомительную и дребезжащую паузу.

Точно знаю, что по отчёту парней Бахруту от меня ничего не грозило, что подтвердил и сам Давид. Меня прикрыли как бойца, вышедшего из-под контроля, но кровь шестнадцати подонков всё ещё на моих руках. Я не успела совсем чуть-чуть, и остановил меня не командир, а страх за свою жизнь и жизнь ребёнка. Когда тебя приговорили к уничтожению, выключается стремление к мести и врубается чувство самосохранения. Не у всех, но у меня врубилось.

Кто-то обвинит в малодушие, в неспособности отдать долги за смерть любимого и за унижения, но никто из них не висел на мушке и не чуял затылком разрывающий холод пули.

— Натворили вы дел, Болошова, — подаёт хриплый голос генерал, загнав в угол и удовлетворившись моим смятением. — Я, конечно, могу понять. Стресс после плена, состояния аффекта из-за смерти гражданского мужа, гормоны, связанные с беременностью. Но вы же хладнокровно выследили и убили людей Газали. Тут не пахнет ни одним из перечисленных мной смягчающих обстоятельств.

Он снова замолкает, сводит кустистые брови и морщит высокий лоб, без прикасания сдавливая мою глотку. Возможно мне кажется, но дышать становится сложнее. Воздух как будто накаляется вместе со стулом под задницей, и вот-вот задымится.

Если начало речи было похоже на помилование, то её конец горчил приговором. Судорожно вспоминаю сроки за неповиновение и многочисленные, спланированные убийства. Пятнадцать, двадцать пять, пожизненное? Мой малыш вырастит в детском доме, не познав любви и родительского тепла. Он лишился отца и вот-вот лишится матери.

Осознавая нависшую надо мной угрозу, начинаю сожалеть о содеянном. Топор ведь отговаривал, просил отпустить и погрузиться в беременность, но злость, ненависть, жажда мести застили мне глаза, отключили разум и толкнули в западню. Неосознанно прикрываю ладонями живот, обещая что угодно, если меня отпустят домой.

— Что ж, — складывает замком руки Савицкий и подпирает ими подбородок. — Капитан очень беспокоится за вас, просит учесть послужной список и беременность. Мне пришлось поднапрячься и задействовать связи. Вашу деятельность за последние полтора месяца мы прикрыли операцией. Повезло, что благодаря ей Газали согласился сотрудничать.

Ещё одна пауза, и я теряюсь в пучине мыслей окончательно. Срок? Помилование? Не могу понять, к чему ведёт генерал, играя на моих нервах. Мне бы заткнуться и покорно ждать вердикта, но внутри всё настолько раздражено противоречивыми ощущениями, что я отрываю от столешницы глаза и, поднявшись, с вызовом интересуюсь:

— Потрясающее везение, правда? Кабинет получает возможность оборвать цепь наркотрафика, Бахрут крупную сумму и неприкосновенность, я… — дёргаю полы куртки, сбрасываю её на стул, поворачиваюсь спиной к Савицкому и задираю футболку, оголяя отвратительные, грубые следы, оставленные ножом подонка. Помню, как от них воняло гниющим мясом, и как в операционной срезали омертвевшую плоть, — Мне достались насилие и шрамы, напоминающие об аде, как и память о том, что творил Газали с телом моего мужа.

— Вы в армии, Болошова, — удар кулаком по столу прерывает потяжелевшую тишину. — Здесь мы служим на благо отечества, теряя родных, друзей, иногда себя. Каждый солдат знает о рисках и готов к потерям.

— А ещё каждый солдат верит, что его не сольют в утиль, — поправляю одежду и поворачиваюсь к нему. Кажется, своим поступком я вывела генерала из равновесия. У него дёргается левый глаз и уголок рта. — Что о его семье позаботятся, а сам он будет отомщён.