– Потомственный педагог очень хотела сына гения от представителя династии художников, – пересказывает Рита фразу, брошенную однажды собственной мамой. – Сын действительно оказался гением, только вообще в математике, а не в музыке, как мать, и не в живописи, как отец. Но это, наверное, не самая суть.
– Их дочь теперь гениальный фотограф, – улыбается Ольга. Рита (о, чудо!), не краснеет, а словно едва пробует взглядом на вкус новые для себя отношения, «игру?»
– Первое, ясное, что я помню – это паруса и облака, и я напряженно пытаюсь разобраться, что же из них паруса, а что облака, – отвечает, в свою очередь, Ольга. – Моя незабвенная тетушка была до сумасшествия влюблена в Ленинград. Боюсь, я даже сейчас не смогу осознать, что именно он для нее значил. Только примерно представить – он и она единое, живое целое. Где жизнь рождается именно в сочетании сознания человека и физически существующих зданий, каналов, мостов. Прости за пафос, сегодня тянет что-то, – они улыбаются. Не смеются, проникают друг в друга собственными видениями данного утра, вчерашнего страстного помешательства. За их спинами питерское туманное небо перевоплощается в московский дождь двадцативосьмилетней давности, где взрослые решают свои взрослые проблемы, а их маленькие дети видят паруса в облаках.
– Как ты поняла, что тебе… нравятся… девушки? – Рита стеснялась, но не спросить не могла. – Прости, глупый вопрос. Наверное. Но он очень… Все еще очень для меня.
– Не отвечен? – Ольга смотрит в ее глаза и удивляется сама себе – «детский сад!» – А как ты поняла, что хочешь меня?
– У тебя есть дочь? – перескакивает в текущее время Ольга. – Ты… как-то сказала, – она затрудняется вспомнить фразу.
– Да, – подтверждает Рита с невероятной теплой нежностью в улыбке. – Сонечка. Ей уже пять.
Ольга согласно кивает, а потом удивляется:
– Надо же!
– Что? – удивляется отражением Рита. Ольга пожимает плечами.
– Не знаю. Так звали мою тетю, – отводит глаза в реальность местного времени. Спрашивать об отце девочки ей не хочется. – Поехали?
Когда вчерашние дети лишились невинности – стало страшно. За себя, за родных, за уходящее детство и то, что назад, как ни плач, пути нет.
В хибарке за высоким забором – потайном месте троих, остались двое, и те разошлись по углам. Скрывая слезы, Джамала дрожала в зябком, стареньком покрывале, принесенном сюда когда-то ее подругой-одноклассницей. Мишка стоял к ней спиной и смотрел в серое небо, предвещающее июньский рассвет, на ходу застегивая непослушные пуговицы рубашки.
– Я тебе позвоню, – отвечает Джамале, боясь взглянуть открыто и прямо, он смотрит на нее «в целом», как на пейзаж или картину с размытым сюжетом. Поднимает с пола пиджак, ее выпускное платье. – Пойдем, твои обыскались, наверно…
Он довел в то утро Джамалу до школы и отправился спать с призрачной надеждой на то, что проснется в другом мире, где ничего не случилось. Где дурочка Джамала прошла мимо и не повелась на его сахарную брехню. Где они с Кампински выпили свое законное шампанское в процессе выпускного вечера, наорали друг на друга и помирились. Навсегда остались друзьями. Где он проводил девчонок к утренней электричке, помогая сбегать глупышкам от Джамалкиных родителей…
Во дворе стояла машина отца, покрытая росой. Тишь и какая-то странная обреченность, безнадега томила душу. Мишка сорвался к Ольге. Она друг, она поймет! Еще можно, наверное…
Хмурый Федор Игнатьевич заходил в ворота своего дома, когда его остановила Джамала одним единственным насущным вопросом. Мишка подглядывал из-за угла.