Извещенный курьером соцкий в сопровождении двух, в полном снаряжении казаков верхами, прибыл на место преступления на скрипучей армейской двуколке после полудня следующего дня. Первым делом, распорядившись доставить к присутствию кузнеца, он спустился в подвал и, задыхаясь от выедающего глаза смрада, возмутился:

– Да он у вас, болваны эдакие, никак под себя ходит? Так в штаны наложили, что не нашлось смельчака, кто развязал бы его, да до ветру вывел? И как же, по-вашему, дурни, я его с собой повезу, а?!

Недовольно отфыркиваясь и промокая белоснежным батистом выступившие слезы, выбравшийся на свежий воздух полицейский чин подманил казачьего урядника и приказал:

– Этого – снизу, под охраной в речку. Пусть дочиста отмывается. И не дай Боже удерет – с тебя живого шкуру спущу. После к кузнецу и в железо его… А ты, олух царя небесного, – ткнул он пальцем в сторону опасливо жавшегося поодаль писаря, – одежку ему чистую добудь. Я всю дорогу по твоей милости задыхаться не намерен.

– Будет исполнено, вашбродь, – пискнул перепуганный писарь и со всех ног кинулся исполнять повеление.

Пока попадья потчевала соцкого собственноручно приготовленным борщом и жареной дичью, извлеченный на свет божий Ефим, разительно переменился, став больше похожим не на живого человека, а на механическую куклу. Не прекословя указаниям конвоя, он на берегу безмолвно скинул с себя изгаженный мундир. Под прицелом одного из казаков, в чем мать родила, по грудь забрался в воду, где долго плескался, с остервенением драя песком загоревшуюся алым кожу, стараясь смыть даже мельчайшие частицы чужой крови. Затем, толком не обсохнув, натянул холщовые порты и рубаху с чужого плеча, оставив лишь собственные, до дыр протертые портянки да стоптанные сапоги, и своими ногами добравшись до кузницы, безучастно позволил надеть на запястья и щиколотки грубые, попарно скованные тяжелой цепью кандалы.

…После того, как священник покинул камеру, и без того державшегося из последних сил Ефима поначалу сразила жуткая слабость, долго не позволявшая шевельнуть даже кончиком пальца. А под утро, с первыми, и в подземелье слышными петухами, вместе с жизнью, по капле, возвращавшейся в измученное, покрытое липкой испариной тело, его надломленный разум стал все глубже и глубже уходить бездонную пропасть безумия.

Когда же дюжие казаки, подчиняясь приказу соцкого, грубо подхватив под руки, выволокли на свет божий отставного канонира прихотью судьбы ставшего жестоким убийцей, тот уже вовсю блуждал в своем наполненном призрачными химерами мире, где полицейский представлялся ему посланцем сатаны, а конвоиры подручными бесами.

Полагая себя в чистилище, Ефим счел за великое благо возможность скинуть оскверненную одежду и в искреннем раскаянии, хотя и не надеясь на снисхождение, все же попытаться смыть хоть малую толику своего греха. Кандалы он с мрачным удовлетворением принял за обязательные вериги, ни на единое мгновение не помышляя о малейшем сопротивлении, не говоря уже о побеге, потому как был решительно убежден, что из преисподней бежать невозможно.

Однако, несмотря на столь глубокое грехопадение, Ефим в самой глубине пораженном недугом разума продолжая считать себя истым христианином, твердо решил ни за что, ни под какими самими жуткими пытками не обмолвиться ни единым словечком с исчадьями ада пришедшими по его душу.

Когда едва перебирающего ногами арестанта загрузили в двуколку, сзади подошел растревоженный его исповедью, истерзанный сомнениями священник, всю ночь без сна провертевшийся в кровати и осторожно тронул за плечо. Но, наткнувшись на помутневший, бессмысленно обращенный внутрь себя взгляд солдата, лишь досадливо крякнул, украдкой перекрестив скорбно сгорбленную спину с выпяченными сквозь ветхую ткань остро-худыми лопатками…