Оторвавшийся от составления бумаги писарь, прислушался к докатывающимся снизу завываниям, смерил неловко переминающегося на пороге мужика сумрачным взглядом и, скривившись, будто от приступа зубной боли, нехотя кивнул:

– А, чего ж теперь… Семь бед – один ответ… Будь по-твоему, борода многогрешная, – топай за попом. Только обскажи все так, чтоб уже непременно пришел. А то, как водится, кочевряжиться начнет: то – то не так, то – это не эдак… Да не мешкай – одна нога здесь, другая там. Я пока сам, для порядку, за убивцем нашим присмотрю.

Оживившийся сторож, часто кланяясь, попятился на выход, обрадовано бормоча:

– Не сумлевайся, Тимофей Парменыч, все в точности исполню. Глазом моргнуть не успеешь, как поп здесь будет, – и часто зашлепал лаптями вниз по ступеням.

Примерно через четверть час в сени, пыхтя, ввалился взопревший от скорого шага явно разменявший шестой десяток, но, тем не менее, по-юношески румяно-пухлощекий осанистый священник с цепкими темными глазами, бойко постреливающими по сторонам сквозь щелки оплывших век. Огладив ухоженную, с благородной проседью бороду, чуть ниже которой ярко выделялся на черноте новенькой, с иголочки, рясы крупный серебряный крест, он первым делом протянул полную белую руку подскочившему за благословлением писарю и, перекрестив его после лобызания, басовито поинтересовался:

– Что тут за пожар-то у вас приключился, Тимофей Парменыч? Посланец твой прицепился как банный лист – пошли, да пошли. А сам толком и двух слов связать не может: куда пошли, чего ради?

– А ты, батюшка, чай не слыхал еще, о смертоубийстве приключившемся? – морщась и растирая худыми, перепачканными чернилами пальцами запавшие виски, разражено переспросил писарь, уже чертову дюжину раз успевший проклясть себя за проявленное мягкосердечие. – Бунтует душегубец-то, непременно тебя зачем-то требует… Пойдешь к нему, аль нет?

Священник ненадолго призадумался, вслушиваясь в дьявольскую какофонию, и неопределенно пожал плечами:

– Раз пришел, чего ж не сходить?.. Вишь, как мается бедолага. Душа-то грешная видать покаяния просит, – но, несмотря на показанное намерение спускаться вниз не спешил.

Подметивший колебания попа писарь желчно усмехнулся:

– Да ты особо не тушуйся, отче. У злодея-то руки-ноги крепко-накрепко скручены. Небось, не бросится.

Подхлестнутый неприкрытым сарказмом в голосе собеседника священник надменно поджал губы и, порывисто ухватившись одной рукой за деревянный поручень, а второй придерживая на по-женски пухлой груди крест, неловко переваливаясь со ступени на ступень, устремился вниз. Не дожидаясь копающегося сзади писаря, он с грохотом сдвинул засов, с видимым усилием отворил завизжавшую петлями, успевшими приржаветь в вечной сырости, массивную дверь и, размашисто осенив себя крестным знамением, шагнул внутрь скверно освещенной чуть чадящей лампадкой камеры.

Ефим, все это время так и не прекращавший биться в падучей, хриплыми завываниями призывая попа, тут же смолк, стоило тому шагнуть за порог. Шустро перекатился к стене и, несмотря на связанные руки, изловчился сесть, опираясь спиной о стену. Священник же, с откровенным отвращением разглядывая с ног до головы покрытого грязной коростой из перемешенной с землей и опилками запекшейся крови болезненно худого, мертвенно бледного человека в потертом, с трудом узнаваемом артиллеристском мундире, с видимым усилием взяв себя в руки, глухо выдавил:

– И какова же на ночь глядя у тебя во мне такая надобность неотложная возникла, сын мой?

В ответ, лихорадочно сверкая безумными глазами, отставной канонир прохрипел: