Ведь, может быть, кто-нибудь из наших уже там, и вдруг… Вас.

Конечно, ведь может случиться, что они переехали раньше, потому что Нине Николаевне [Литовцевой] много дела, всяких хлопот с костюмами и пр.

Боже мой, вдруг, неожиданно встречаем[ся] где-нибудь на улице…

Мне кажется, я упаду в обморок…

Нет, как приеду – первым делом узнаю по телефону, в Москве ли он.

Мой любимый, мой ненаглядный…

Неужели опять я увижу это дорогое лицо, [опять. – зачеркнуто] обниму эту родную голову, буду слушать чарующий голос, [слово вымарано] отдыхать под его нежными теплыми ласками.

Как дорог он мне весь…

[Слово вымарано.] До чего я люблю его!

Вся я принадлежу ему…

Ему, ему.

Нераздельно.

Я отдам ему всю себя…

Мне не страшно.

___

Не надо тосковать.

Передо мной еще целая жизнь…

Надо верить…

Без веры нельзя жить…

___

Глаза у меня стали грустные-грустные…

Огромная печаль остановилась в них…

Я часто подолгу смотрю на себя в зеркало. Мне хочется уловить выражение своего лица…

И вот порой меня поражают глаза…

Я вглядываюсь в глубь их и тоже, как и Вас., – «не вижу дна»…

Они глубокие-глубокие, «бездонные», и там где-то в этой таинственной глубине – затаили что-то, острое, болезненное, какую-то страшную, напряженную мысль, и страдание, мучительное, тупое…

«Аличка, ну зачем эти страдальческие глаза!? Не надо, не надо, не могу я видеть этих глаз…»

Он гов[орил] это часто, и часто в самые острые минуты счастья, когда я, опьяненная и затуманенная его ласками, вдруг открывала и вскидывала на него глаза…

И вся я трепетала [несколько слов вымарано], а глаза смотрели с отчаяньем…

Один раз, когда он уходил от меня, он сказал: «У Вас такое страданье в лице, как будто я навсегда ухожу и мы никогда больше не увидимся…»

И вновь не было такого чувства, было просто грустно и жаль, что он уходит, а глаза говорили другое, «от себя».

___

В Москву!

Завтра в Москву!

Быть может – письмо будет.

Дай-то Господи…

Сколько времени уже ничего о нем не знаю.

Главное – не болен ли…

Это ужасно, страшнее всего.

Кажется, тогда не выдержу и поеду к нему…

Боже мой, страшно думать об этом, лучше не надо!

27 [июля 1907 г.]. Пятница

Нет письма…

Прямо руки опускаются, не знаю, что делать…

Звонилась по телефону, думала, может быть, швейцар знает, когда приедут, – ничего толку не добилась.

Спрашивала в театре, когда начнутся репетиции, говорят, с ½ августа. Пожалуй, не скоро соберутся…

Еще одна надежда – на завтрашний день, если Стаська311 не привезет письма – прямо ума не приложу, что думать… как себе объяснить. Незадачная сегодня была поездка – впечатлений мало, голос не звучал312, погода тусклая, вообще, скверно, тревожно…

Только когда ехала с поезда – хорошо было…

Небо – над головой – мрачное, угрюмое, в тяжелых черных тучах. По сторонам лес – печальный, темный… Деревья грустные, притаились, затихли – такие одинокие, жалкие. Уныло поникли тяжелые ветки, и капля за каплей падают их холодные слезки на серую землю…

Кое-где, [там и сям. – вымарано] мелькают уже желтые листочки березок, выглядывают так робко и виновато в густой живой зелени, словно стыдятся своих поблеклых красок.

Воздух весь какой-то [слово вымарано] серый, [слово вымарано] туманный, и сквозь эту мглистую дымку еще печальнее вычерчиваются зубчатые очертанья леса, силуэт мужика на козлах, гладкая лента дороги.

А ветер весело разгуливает по широким, [гладким. – зачеркнуто] выкошенным лужайкам, скользит по извилинам дороги, забирается в чащу леса, пугает своим диким хохотом молодые нежные деревца, и они растерянно трепещут всеми своими листочками, а старые – важные и степенные, много перевидавшие на своем веку, – только с укоризной качают толстыми корявыми ветками; [