Но этот баланс шаткий. Он сжал голову, стиснул зубы так, что скулы выступили, а потом резко повернул голову ко мне.
И всё. В клетке больше никого не было, кроме нас.
Он шагнул. Я сделала шаг назад. Он снова шагнул, и я прижалась спиной к прутьям. Всё повторяется. Всё, как в ту ночь. Только хуже. Тогда он был хищником. Теперь – зверем на грани. Его рука вжалась в металл рядом с моей головой, горячая, сильная. Я не двигалась. Боялась даже дышать.
А он нюхал меня.
Глубокие вдохи, срывающиеся рычанием, нос скользнул по моей скуле, губы на секунду коснулись виска, но не для поцелуя – просто он дышал, просто впитывал запах.
– Ты пахнешь неправильно, – глухо выдохнул он мне в ухо, голос его был низким, хриплым, словно рваная ткань. – Не как жертва. Не как та, кто боится меня.
Я боюсь.
Но он прав.
Что-то изменилось.
Его рука скользнула по моей шее, сжала затылок, лицо прижалось к моей коже, горячее, колючее. Он рычал, вжимался в меня, тёрся, как зверь, который мечтает разорвать, но сдерживает себя.
И сдерживается в последний раз.
Его дыхание обжигает, язык резко скользит по коже ключицы, горячий, влажный, резкий. Я вскрикиваю. Он вжимает меня сильнее.
Но вдруг резко отдёргивается.
Руки замирают в воздухе, тело дрожит от напряжения, и он резко отшатывается.
Раненый зверь.
Он не может.
Не может.
Но тело рвётся.
Он хватается за голову, рычит, бьётся о клетку. Когти скребут по полу, руки рвут кожу на груди, он снова врезается в железо, оставляя на нём следы крови. Он воет, как волк в предсмертной агонии.
Я стою, не двигаясь. Я ничего не могу сделать.
Я впервые вижу, как зверь ломается.
Последний удар – плечом о решётку. Он падает.
Мир замирает.
Он не двигается.
– Рустам! – мой голос рвётся наружу, я бросаюсь к нему, хватаю за руку, переворачиваю на спину.
Глаза закрыты. Грудь вздымается тяжело, губы разомкнуты, в уголке рта кровь. Я провожу рукой по его лбу – горячий. Руки тоже горячие. Всё тело напряжено, но уже не двигается.
Он боролся с собой до последнего.
Я не понимаю, что со мной.
Я не должна плакать.
Но слёзы текут по щекам, и я просто сижу рядом с его телом, наблюдая, как постепенно затягиваются раны, оставляя новые рубцы на и без того израненном теле.
Я не ухожу.
Я просто сижу рядом.
Потому что мне ужасно его жалко.
Когда приходит утро, он сидит на полу, спиной к решётке, тяжело дышит. Бледный. Ослабший. Но живой.
Я медлю, прежде чем спросить, но не могу не спросить.
– Почему ты сдержался?
Он долго молчит.
Я уже думаю, что он не ответит.
Но он вдруг говорит.
– Потому что не хочу, чтобы ты смотрела на меня так.
Я не знаю, что сказать.
Потому что я уже смотрю.
Она чувствует это. Он тоже. Тесное, душное пространство клетки стало ещё меньше, воздух стал тяжелее, напитанный чем-то неизбежным, что висит между ними, как тонкая, но неразрывная нить. В его крови всё ещё бушует зверь, но теперь не в бешеной ярости, не в приступе ломки, а в чём-то другом, в чём-то, что страшит её больше, чем его ярость.
Она сидит в дальнем углу, притянув колени к груди, стараясь стать тенью, частью решёток, чем угодно, лишь бы он не смотрел, не приближался, но он всё равно чувствует её. Чувствует её страх, её неровное дыхание, её запах, который теперь в каждом уголке клетки. Она видит, как напрягаются его плечи, как ходят жилы на руках, как пальцы судорожно сжимаются, будто он удерживает себя от чего-то.
Его взгляд цепляется за неё. Слишком пронзительный, слишком настойчивый. Она сжимается, но знает – от него не спрячешься.
– Долго ты будешь бояться меня? – его голос низкий, раскатистый, звучит почти лениво, но в этой ленивости чувствуется напряжение, сдержанная сила, что-то скрытое, опасное.