Его не должно здесь быть. Его сознание не должно возвращаться.
Но он не слушается правил.
Я едва успеваю убрать руки, как он резко напрягается.
Плечи дёргаются. Зубы стискиваются так сильно, что я слышу скрежет.
Я поднимаю взгляд.
И натыкаюсь на его.
Чёрные. Глубокие. Безумные.
В них слишком много жизни для того, кто только что был на грани смерти.
– Терпи!
Давид рычит, вжимая его в стол, сильные руки сжимают плечи, удерживая в реальности.
Но Гия не кричит. Он смотрит на меня. И в этом взгляде нет боли.
Только тёмная ярость, вырванная из-под земли. Я не могу отвести взгляд.
Последний узел.
Я отпускаю иглу.
Мир медленно рушится.
Я падаю на стул, чувствуя, как колени превращаются в вату, как тело наконец сдаётся. Руки дрожат. Лоб мокрый.
Сердце выбивается из ритма. Я смотрю на него.
Бледный. Губы потрескались. Веки дрожат. Я не понимаю, радоваться мне или бояться.
Давид выдыхает, но не расслабляется.
Он смотрит на меня.
Долго. Тяжело.
Будто осознал что-то, чего я ещё не понимаю.
Кровь больше не льётся рекой. Края раны соединены, кожа натянулась, застывая под тугими узлами. Последний шов затянут, крепко, надёжно.
Я выдыхаю, чувствуя, как грудь сжата в тисках, как воздух внутри пропитан металлом, потом, адреналином, болью.
Пинцет дрожит в пальцах, и я почти не осознаю, как кладу его на стол, как медленно отстраняюсь от раны. Мои руки – чужие, испачканные, с тонкими разводами крови, запёкшейся под ногтями. Я не чувствую их. Не чувствую ничего.
Я сделала всё, что могла.
Теперь только время покажет, выживет он или нет.
– Всё?
Голос Давида звучит хрипло, надтреснуто, словно он сам не дышал всё это время.
– Да.
Я не узнаю своего голоса. Он пустой. Выжатый.
Давид делает шаг назад. Выпрямляется, проводит рукой по лицу, будто сметая напряжение последних часов, всю ту чёрную, давящую тяжесть, которая висит в воздухе, как предгрозовая тьма.
Щелчок зажигалки.
Оранжевый отсвет пляшет на его скулах, когда он медленно затягивается, стряхивает пепел в раковину, не сводя с меня взгляда.
– Он выживет?
Я сглатываю. В горле сухо, но на языке привкус металла.
– Если не начнётся заражение – да.
Я пытаюсь встать, но ноги не держат. Колени подгибаются, и я оседаю обратно на стул, резко, глухо, бессильно.
Тишина слишком громкая.
Глухая, липкая, чужая.
Здесь нет надрывного писка мониторов, как в больнице.
Нет равномерного гудения аппаратов.
Нет ровного ритма капельницы, отмеряющего шансы пациента.
Есть только тяжёлое дыхание мужчины, которого я только что вытащила с того света.
И взгляд Давида.
Я чувствую его слишком близко.
Слишком явственно.
– Когда я могу уйти?
Слабый хрип. Лёгкий, едва уловимый звук. Я замираю.
Давид тоже. Мои глаза медленно опускаются вниз. К мужчине на столе.
Гия.
Он не без сознания. Он смотрит. Темнота его взгляда глубокая, затягивающая, но в ней нет пустоты.
Он очнулся. Он видит меня.
Губы едва шевелятся.
Голос срывается в низкий, обожжённый шёпот.
– Nikudaa ar tsavida…
Я слышу слова, не понимая их смысла.
Но по тому, как на моё запястье медленно сжимаются чьи-то пальцы, я догадываюсь.
– Ты никуда не пойдешь! Брат приказал!
Глава 7
Анжелика Онегина была хрупкой, тонкой, как будто сотканной из утреннего воздуха, того самого – прохладного, звенящего, в котором ещё не разогрелись звуки. Ей было девятнадцать, и она не видела с восьми лет. Но в ней не было жалости к себе. Она не знала, как сейчас выглядит, но чувствовала – в её теле зреет что-то новое, сильное, важное. Женщина. Спокойная, глубокая, взрослая. Женщина, которая растёт во тьме, как цветок, пробивающийся сквозь камень – не ради чужих глаз, не ради аплодисментов, а просто потому, что не может не расти.