Первой была больница.

– Доброе утро. Это Анжелика Онегина. Я ищу свою сестру, Ладу Лаврину, кардиохирурга. Она не вернулась домой.

– Лада Александровна?.. Подождите, сейчас посмотрю расписание…

Шуршание бумаг, щелчки клавиш.

– Сегодня её смены не было.

Анжелика едва заметно отстранила трубку от уха. Медленно вдохнула.

– Вы уверены? Она ушла вчера утром на работу.

– Вчера у неё была внеплановая операция, насколько я помню, но… она покинула больницу вечером.

– Во сколько?

– Кажется, около восьми. А потом она ушла.

Кажется. Слово, от которого что-то внутри Анжелики оборвалось.

Она положила трубку. Позвонила в приёмную. Потом в отдел кадров. Потом в ординаторскую. Потом в знакомую медсестру – Олю, та всегда отзывалась.

Никто не знал. Никто не слышал. Никто не видел.

Каждое «нет» – как шаг в пустоту. Как удар, не по телу – по звукам.

Она крепче сжала телефон в пальцах и перешла к следующему номеру. Тот, кого не хотела набирать. Глеб.

Пальцы дрогнули. Она не произнесла его имя вслух. Просто нажала на вызов.

– Да? – Голос сонный. Хриплый. Без напряжения.

– Это Анжелика.

– М-м… привет. Что-то случилось?

Она молчала секунду. Только дышала. Долго. Ровно. Как учили её во время приступов паники.

– Лада пропала.

– Что?

Он произнёс это слишком быстро. Слишком спокойно.

– Не вернулась домой. Не отвечает. Никто не знает, где она.

Пауза.

– Ну… может, задержалась. У неё бывают такие дни, ты же знаешь.

– Она всегда пишет. Или звонит. Всегда.

– Может, телефон разрядился.

– Может, тебе просто плевать.

Молчание. Теперь с его стороны.

– Ты что вообще несёшь?.. – начал он.

– Если ты знаешь, где она, – сказала Анжелика тихо, почти шёпотом, – скажи. Не мне. Себе. Чтобы не сдохнуть потом от стыда.

Она отключилась, не дослушав. Стояла посреди кухни с опущенными руками, а мир вокруг звучал иначе. Как враждебная музыка, которую она не могла распознать.

Ни один номер больше не ответил. Ни один голос не дал надежды.

Лада исчезла. И никто, чёрт возьми, не понимал, что это значит.

Мир Анжелики был соткан не из света, а из памяти. Не из цвета, формы и линий – а из того, что нельзя потрогать, но можно почувствовать. Она не видела – не с тех пор, как в восемь лет однажды перестала различать силуэт мамы, размытое лицо отца, голубоватую зыбкость неба за окном. Сначала всё как будто расплылось, ушло за стекло, как если бы мир находился по ту сторону водяной пелены. Потом линии стали исчезать – сначала очертания, потом оттенки, потом даже тени. Свет не исчез резко. Он уходил, как сон по утру: медленно, осторожно, обманывая, будто вернётся.

И в какой-то момент он просто не вернулся.

Осталась только память. Но и она была не спасением, а якорем – тем, что удерживало в реальности. Тем, что рисовало внутри то, что глаза больше не могли увидеть.

Она не видела – но помнила.

______

Помнила Ладу, какой та была в те годы: прямая спина, строгий подбородок, тонкие, чуть сжатые губы. Каре цвета чёрного кофе, которое пахло чем-то аптечным и дорогим. Помнила глаза – пронзительно синие, упрямые, усталые, но всегда тёплые. Эти глаза не были мягкими – они знали боль, и именно поэтому не отворачивались от чужой. Помнила руки – тёплые, сильные, с тонкими пальцами и чуть шершавой кожей на подушечках. Они пахли антисептиком, жасмином и какой-то мягкой, почти неуловимой надеждой.

– Не бойся, ты услышишь сама. Просто почувствуй.Помнила, как Лада брала её за пальцы и вела по клавишам: – Здесь – до. – А вот тут – ля.

И она чувствовала. Ноты для неё не звучали как звуки – они были ощущениями. Ля – как прикосновение к бархату. До – как шаг босиком по прохладному полу. Ми – как солнечный луч на лице.