– А сами вы, Ремин, солнце или планета? Свободный вы человек или нет?

– Все мы люди несвободные в силу обстоятельств. Свободным мог бы быть только настоящий христианин, если бы таковой нашелся, – ему одному ничего не надо, ничего он не боится и все и всех одинаково любит, – задумчиво сказал Ремин.

– Есть еще другая свобода, говорят: никого не любить, – сказала Тамара, круто повернувшись от окна.

– Нет, Тамара Ивановна, тогда не будет свободы, потому что явятся ненависть, зависть, презрение и гордость.

– А если удержаться на середине, на холодной, ледяной вершине?

– Это для обыкновенного человека невозможно. Если он неверующий, подобно большинству нас, – все же тело будет ему господином! Однако же расфилософствовались мы! – засмеялся Ремин.

– Нет, постойте, постойте… Но ведь и святой стоит на ледяной вершине, он недоступен страстям, и ему наша жизнь кажется мелкой, не стоящей внимания, а мы букашками, которых он вот так возьмет и перемешает, – сделала Тамара жест рукой.

– Вы упускаете то, что святой полон любви и он не сделает этого. Если люди с мелкими темными страстями и кажутся ему букашками, он все же любит их, может быть, потому, что вот, мол, они маленькие, слабые, злые, и он захочет помочь им…

Но если бы явилось существо так же недоступное страстям, без любви, без святости, без Бога, с громадной силой – оно было бы чудовищем!

Ремин, говоря это, продолжал накладывать зеленую краску на склоны своих холмов и не замечал, как по лицу его гостьи пробежала как бы судорога, и мундштук, который она держала в руке, хрустнул и сломался.

Она откинула от себя обломки и, быстро подойдя к столу, налила себе новую рюмку коньяку.

* * *

Ремин почти каждый день виделся с Дорой: или сидел по вечерам в ее гостиной, где собиралась артистическая богема и не богема, или сопровождал ее на концерты, выставки и в театры. Он не особенно долюбливал тон ее салона, где каждый был занят собой, каждый хотел показать себя и выслушивал других только для того, чтобы иметь возможность самому пофигурировать. Каждый считал себя гением, а других бездарностями. Одни, поумнее, это скрывали, другие – поглупее – лезли ко всем со своим «я».

Одна Дора искренно считала всех за выдающиеся таланты, она верила тому, что эти люди говорили про себя сами, и была уверена, что они любят ее и восхищаются ею тоже искренно.

Ремин любил бывать с Дорой в театрах и на выставках, хотя это почти всегда кончалось ссорой. То есть Дора на него сердилась, а он любовался ею, как взъерошенной канарейкой.

Дора любила все «грандиозное, возвышенное», а он все это называл ходульным, ложным пафосом, доходящим до дурного тона, и был уверен, что она кокетничает своими вкусами.

Дора не притворялась: она искренно благоговела перед громкими словами, громкой музыкой и грандиозными сюжетами картин. Она сама выражала свои чувства громкими словами, пышными фразами, и те слова, которые шли бы к женщине с другой наружностью, в устах Доры казались иногда просто смешными.

* * *

В этот день, возвращаясь с утреннего концерта из Трокадеро, Дора надулась на Ремина уже в первом отделении.

Ссора произошла из-за Рихарда Штрауса. После сыгранной пьесы «Так говорил Заратустра» Ремин сказал:

– Дарья Денисовна, если бы вы знали, как Штраус возбуждает жажду! Мне страшно захотелось чаю… Что это вы на меня так смотрите?

– Я удивляюсь… Я положительно удивляюсь вам! – заговорила Дора. – После этого величия, когда сердце все потрясено, вы можете говорить о чае!

Она сложила свои ручки и смотрела на него с негодованием.