Её увезли в хоспис.
А оттуда через неделю – в морг.
Приехавшим издалека похоронить её родственникам открылась невероятная картина – Тосин дом был пуст. Не было ни стульев, ни столов, ни кроватей, ни посуды. Не было ничего… Некуда было присесть, чтобы попить чай, прилечь, чтобы отдохнуть. Не на что было поставить гроб.
А соседки рассказали: «Стол внуки продали за пятьсот рублей, ковёр – почти задаром, холодильник – сразу же, в тот же день, как Тосю в больницу увезли, новые комплекты белья – этому, как его, на Бандитском Бугре живёт… А за диван денег не получили ещё, в долг договорились. А горку на двух машинах вывозили, на красной и на белой…» И чуть тише: «Все иконы вынесли». Шёпотом: «Разве можно при живом ещё человеке иконы выносить?»
Конечно, случился скандал. За поминальным столом никто не ел, не пил, не плакал. Только кричали. О подлости, о предательстве, о воровстве… О том, как это бесчеловечно… О том, что это не по-христиански…
А у Тоси случилась её последняя маленькая радость – её похоронили рядом с Витенькой.
Мемуары. Харабали
Когда я была маленькой, добиралась я до Харабалей и выбиралась оттуда только с родителями, чаще с мамой. Исключительно поездом. Я даже и не знала, что туда ходит и водный транспорт, и автомобильный.
Почему предпочиталось именно железнодорожное сообщение? Может быть, больше устраивали расписание или цена билетов. Может, потому, что я безумно любила поезда.
Мои родители познакомились в поезде. Папа ехал с друзьями, мама – с подругами. Не знаю, как в папиной компании, а в маминой были две потенциальные невесты – сама мама и некая Светка.
Папа предпочёл маму.
Очень часто мама убеждённо заявляла:
– Ты выбрал меня, потому что у Светки была очень тяжёлая сумка.
Иногда папа с ней соглашался.
Мне – лет пять. Мы с мамой в Харабалях, в бабули-ном доме.
Назавтра нам уезжать. Меня укладывают спать на софу. Я лежу на спине, смотрю на расположенное под потолком окно между этой комнатой и кухней, из него пробивается свет и долетают голоса. Мама что-то говорит бабуле, бабуля о чём-то рассказывает маме. О чём-то очень важном. О чём не говорят при мне. Наверное, и чай пьют без меня. С вишнёвым вареньем…
Правой рукой я провожу по ковру, висящему на стене. Оленей, обитающих на нём, в полумраке почти не видно. А им, наверное, не видно меня. Им неуютно и страшно. Я поглаживаю мягкий, нежный плюш, глажу оленьи ноги, успокаиваю их, успокаиваюсь сама.
Завтра – последний день в Харабалях.
С утра пойду с бабулей в керосиновую лавку. По дороге туда бидончик для керосина буду нести я. Обратно, уже после того, как мы выйдем из крошечного глинобитного сарая, вынырнем из душного, застоявшегося запаха, вдохнём пыльный воздух с привкусом лебеды, очнёмся, бидончик с керосином понесёт бабуля. Почему? То ли бидон был уже тяжёлым, то ли бабуля боялась, что я разолью керосин…
Потом мы станем собираться в дорогу.
Из Харабалей вывозилось много.
В сарай с глубоким-преглубоким, очень опасным погребом меня, конечно, не пустят. Но я туда, разумеется, проберусь. Бабуля выставит на божий свет пару вёдер картошки, посмотрит на меня и прикрикнет: «Ах ты, поросук!». Придётся быстро-быстро убегать в дом. Совсем не через долго туда придёт бабуля, спустится в подпол за маринадами и вареньем. В подпол меня тоже не пускали. Но хотя бы можно было лежать на полу на животе, засунув голову вовнутрь, вдыхать тревожную, холодную сырость, рассматривать тонущие в печальном полумраке ступеньки, полки, банки, высматривать тайну, бороться с нестерпимым желанием спуститься… И командовать: