Они уехали все. Папка, мама, сама Тося с Витенькой и появившиеся уже к тому времени у мамы с папкой маленькие двойняшки.

Чтобы Николай не нашёл их, они уехали в первую попавшуюся деревню, поселились в маленьком-маленьком домике с голубыми ставнями. Там была печь, были подпол и чердак… Одна стена на кухне была разрисована красками. Художники, жившие до них в этом доме, нарисовали русский лес – берёзы, дубы, морошку… В этом доме было так хорошо, так спокойно…

Ещё одна любовь. Этакий нагловатый, самоуверенный, лёгкий… Юнацкий. Маленькие радости – сидеть с ним на лавочке в саду, петь ему: «Подари мне платок – голубой лоскуток…», видеть его восхищение… Голос у Тоси в самом деле был восхитительный.

Юнацкий. Через год эту фамилию нельзя будет произносить. Мама будет говорить: «Этот твой». Тося станет говорить: «Этот мой». Ещё позже: «Тот твой», «Тот мой». Только лет через двадцать или даже тридцать Тося смело сможет сказать: «Это было в тот год, когда мы ездили на Кривую Болду, ну там, где мы с Юнацким купались». А мама спокойно ответит: «А! Там, где Юнацкий спички намочил! Да, точно».

Что понравилось ему в Пане? Кудри? Улыбка? Пышные формы? Что понравилось ему потом в Рае? Улыбка? Кудри? Пышные формы? Что понравилось ему потом в Маше?

Или кто там был потом у него? Никто из них не пел так красиво, как Тося.

Тося выезжала из этой деревни только однажды в жизни – к Витеньке в армию, в волшебный город Витебск, своей зеленью и холмами немного напомнивший ей Кавказ.

Витенька рос, рос и вырос в высокого и красивого парня. «Это он в Николая», – думала Тося. Добрым и милым. «Это он в меня», – думала Тося. Женился и подарил Тосе целых две маленьких радости – двух мальчишек.

Николай не нашёл их никогда. Может быть, он и не искал их. Может, и не хотел искать. Забыл о них, быть может. И ни разу в жизни больше не увидел Витеньку.

Последняя любовь пришла в пятьдесят. Она была самая неожиданная, самая головокружительная, самая скоротечная. Тося и опомниться не успела, как она прошла. Запомнилось ей, как он читал стихи Пушкина, Лермонтова, кого-то ещё, играл на баяне и плотничал. Вообще-то он был очень хорошим. По крайней мере – лучшим в её жизни. Но почему-то не сложилось… Развалилось…

И годы потекли очень быстро. И не запомнилось ничего. И ничто вроде бы не радовало. Да и не огорчало ничто вроде бы.

А потом Витеньки не стало.

Об этом нельзя думать. Об этом нельзя думать. Нельзя.

И жизни больше не было. Только невыносимая боль, нескончаемые слёзы, обрывочные воспоминания движущимися картинками: Витенька курит, Витенька смеётся, Витенька морщится от ветра, Витенька…

Об этом нельзя вспоминать. Об этом нельзя вспоминать. Нельзя.

И неприятная догадка: не уехали бы они с Кавказа, не было бы никакого инфаркта. Не бывает у тамошних жителей проблем со здоровьем.

Об этом нельзя говорить. Об этом нельзя говорить. Нельзя.

И Тося несла свою боль безропотно. Тащила её, не жалея сил. Тяжело волокла и очень долго. А потом вдруг не устояла, не удержалась, упала на пороге своего дома, ощутила, что не может пошевелиться, не может произнести ни слова. Только монотонно кричать на высокой ноте…

В больнице за туманом, клубившимся вокруг неё, Тося различила людей, правда, опознать их не смогла. Сквозь шум, сдавливающий её голову, услышала, как сноха сказала: «Я её к себе не возьму». А потом младший внук сказал: «Мне от бабы Тоси ничего не нужно». И Тося долго пыталась понять смысл его слов, а когда поняла, что внук её тоже не заберёт из больницы, ещё больше оцепенела, провалилась ещё глубже, где было ещё темнее и холоднее.