Рядом с телевизором стоят наши детские фотографии, в том числе одна, на которой мы – я, Билл и Бет, всем еще не исполнилось семи, – сидим в утлой лодчонке оранжевого цвета, и лица у нас испуганные. По фотографии кажется, что вокруг нас сплошная вода и мы в нескольких милях от берега, по выражению наших лиц иначе не скажешь. Но на самом-то деле до берега не более десяти футов, а мать, в своем коричневом закрытом купальнике с белой каемкой, стоит по щиколотку в воде и снимает нас. Эту фотографию мы знаем лучше всех других, она нам каждый день попадалась на глаза, а цвета на ней – голубизна озера Мичиган, оранжевые борта лодочки, наша смуглая кожа и светлые волосы – это цвета нашего детства. На фотографии мы трое держимся за борт, стремимся наружу, хотим, чтобы мать вытащила нас, пока эта штуковина не утонула или ее не отнесло волной.

– Как учеба? – спрашивает мать.

– Нормально.

Я не говорю ей, что пропускаю занятия.

– Как Кирстен?

– Все хорошо.

– Она мне всегда нравилась. Славная девочка. Бойкая.

Откинувшись на спинку дивана, я думаю о том, что оно приближается, подступает, – как почтовое отправление, как нечто такое, за чем послали. Мы это понимаем, и вопрос состоит лишь в том – когда? Через несколько недель? Месяцев? Ей пятьдесят один. Мне двадцать один. Сестре двадцать три. Братьям – двадцать четыре и семь.

Мы готовы. Мы не готовы. Все всё знают.

Наш дом стоит на обрыве. Наш дом из тех, что уносит торнадо; игрушечный домик от детской железной дороги – беспомощный в черном вихре. Мы слабые и маленькие. Мы – Гренада[32]. Люди спускаются на землю на парашютах.

Мы ждем, пока всё не прекратит свою работу – все органы и системы поднимут руки вверх: Всё, кранты, – признает эндокринная система; я сделал всё от меня зависящее, – скажет желудок или то, что от него осталось; справимся с этим в следующий раз, – подхватит сердце, дружески похлопывая по плечу.


Примерно через полчаса я убрал полотенце, и мгновение крови не было.

– По-моему, у нас получилось.

– Правда? – спрашивает она, глядя на меня.

– Не течет, – говорю я.

Я замечаю, какие большие у нее поры, особенно вокруг носа. Кожа у нее долгие годы оставалась жесткой, с несходившим загаром – не сказать, что это ее портило, но напоминало об ирландских корнях, о том, как далеко она родилась…

Снова пошла, густая с черными засохшими корочками кровь, сначала медленно, потом тонкой алой струйкой. Я снова зажимаю ей ноздри.

– Больно, – говорит она, – не так сильно.

– Извини.

– Я голоден, – доносится чей-то голос. Тоф. Он стоит позади меня, у дивана.

– Чего тебе? – спрашиваю.

– Я голоден.

– Сейчас я не могу тебя накормить. Найди в холодильнике что-нибудь.

– Например?

– Мне все равно, что угодно.

– Например?

– Не знаю.

– А что у нас есть?

– Почему бы тебе самому не посмотреть? Тебе семь, уж посмотреть-то ты вполне способен.

– У нас нет ничего вкусного.

– Ну и не ешь.

– Но я голоден.

– Тогда съешь что-нибудь.

– Но что?

– О господи, Тоф, ну хотя бы яблоко.

– Я не хочу яблоко.

– Пойди сюда, малыш, – позвала мама.

– Поедим попозже, – говорю я.

– Подойди к маме.

– Что поедим?

– Ступай вниз, Тоф.

Тоф идет вниз.

– Он боится меня, – говорит мать.

– Он тебя не боится.

Я выжидаю несколько минут и убираю полотенце, чтобы посмотреть, как там с носом. Нос побагровел. Кровь не сворачивается. Кровь по-прежнему бежит тонкой красной струйкой.

– Не сворачивается, – говорю.

– Знаю.

– Что будем делать?

– Ничего.

– Что значит ничего?

– Остановится.

– Но ведь не останавливается.

– Надо подождать.

– Мы и так уже сколько ждем.

– Надо еще подождать.