– Какой такой Константин Георгиевич? – совсем испугавшись, спросила мать. – Кто он?

– Мамочка, это Цветков, – сказала Вера Николаевна. – Ты же все знаешь, ты у нас умненькая. Там бы я начала все сначала. С самого начала. Я еще не начала стареть, мамуля?

Побег

С ней всегда так бывало, страшилась только решать. А потом уже все делалось простым и легковыполнимым.

Спокойно, не торопясь она заперла на ключ саманный дом, в котором размещалась поликлиника, положила ключ в обычное, условленное с Клавочкой место возле колодца, вздохнула и пошла огородиками к развилке, где в старом сарае, в подполе, с ночи был спрятан ее чемодан.

Было еще очень рано, шел седьмой час, солнце не начало палить. И идти было не тяжело, боялась она только встречи с Рахимом, но он еще, наверное, спал на своей ковровой тахте, напившись молодого вина. Да еще неприятно было бы встретить Клавочку – та, конечно, догадается и заплачет: «Что я буду одна делать?» И в самом деле, что она станет делать одна?

Сердце Любы вдруг заколотилось, испарина проступила на лице и на шее. Она пошла быстрее, потом побежала. Нет, не Клавочки она боялась, а самое себя. Боялась, что вдруг повернет обратно и нынче же вечером все начнется сначала: опять явится Рахим, будет грозиться, что убьет ее и себя, вытащит из кармана свой, наверное, не стреляющий пистолет, а она будет униженно просить:

– Уйдите, пожалуйста, уйдите, Рахим, очень вас прошу!

Она бежала, чемодан бил ее по ноге, черные глаза выражали страдание и испуг. И коса, выпавшая из тюбетейки, вдруг превратила ее в совсем девчонку, беззащитную и напуганную до такой степени, что первая же проезжающая в сторону Ай-Тюрега трехтонка с воем затормозила, чтобы «подкинуть» девушку, попавшую, видимо, в беду.

В машине везли черепицу, а два пассажира-лейтенанта пели песни и сразу же принялись потчевать Любу прекрасной дыней-чарджуйкой. Дыню она ела с удовольствием и с удовольствием отвечала на расспросы, куда она едет и зачем, – что у нее-де «скончался брат» и она спешит на похороны.

– Уже пожилой был? – испросил лейтенант покурносее.

– Двадцать семь лет и три месяца, – сильно откусив от дыни, ответила Люба. – Штангист.

– А по профессии? – спросил другой лейтенант.

– Филателист! – сказала Люба первое, что взбрело на ум. – Иван Иванович Елкин, не слышали?

Лейтенанты ничего не знали про филателиста-штангиста Елкина, но из сочувствия Любе петь перестали и присмирели. Они и билет ей достали до Москвы без всякого ее участия: пусть девушка сосредоточится на своем горе.

А она, рассеянно доев дыню и закурив предложенную лейтенантами папироску, сидела на приступочке весовой конторы станции Ай-Тюрег и думала про своего Вагаршака.

Какое это счастье было думать про него сейчас, когда она высвобождалась из того места, куда он не мог приехать! Какое счастье!

Поезд двинулся, она залезла на вторую полку, закинула руки за голову и уснула сразу же, мгновенно, а когда открыла глаза, то было уже очень жарко, под окном мальчишки продавали яблоки и груши, счастливо верещал ребенок, ласково смеялась его мать.

«Пора бы мне родить, – потягиваясь в жаре и духоте, подумала Люба. – Рожу маленького Вагаршака, будет так же вопросительно смотреть, как он. А если дочка, назову Ашхен, пусть старухе будет стыдно!»

И, повернувшись на бок, накинув шелковый платочек на ухо, чтобы не мешал вагонный веселый шум, стала думать про своего Саиняна и про то, как все это у них случилось. «Дурачок какой! – ласково думала она, вновь задремывая. – Словно бы и не взрослый, словно бы навсегда застрял в мальчишках. Может быть, все настоящие гении такие?»