– Ну а я это все вовсе не считаю нужным, – ответил Устименко. – Так мы с вами и условимся. У вас свой порядок, а у меня свой.
– В нашей стране один порядок.
– Это с вашей точки зрения. А мне работать не мешайте, это я уже совсем серьезно вам говорю…
И, слегка кивнув Инне Матвеевне, как бы прощаясь с ней, он обернулся к главному терапевту Месьякову, который очень нервничал, слушая разговор Устименки с Горбанюк. У главного терапевта были какие-то свои желчные счеты с местным гомеопатом Внуковым, которого он желал засадить в тюрьму. У Владимира Афанасьевича засосало под ложечкой, и тут его выручил Золотухин и, посадив ужинать рядом с собой, быстро спросил:
– Ничего, что от супруги оторвал? Я бы побеседовать с вами хотел…
Гостей был полон стол: и обкомовские, и исполкомовские, и медицинские, и снабженческие. Еще не подняли первую рюмку, как адмирал заметил, что деда опять за столом нет.
– Что ж папаша-то? – спросил он у Ираиды.
Та, наклонившись над чисто выбритой, сильно загорелой, крепкой шеей адмирала, сказала негромко, что дед в последние годы малость одичал и за общий стол, да еще при гостях, выманить его нелегко. Адмирал сжал челюсти – Алевтина-Валентина припомнилась ему, – поднялся и непривычными еще коридорчиками в мгновение оказался на кухне. Как шилом, больно кольнуло ему в сердце зрелище этой одинокой, собачьей, неприкаянной старости: посасывает самокрутку среди грязной посуды, объедков, под равномерный стук подскакивающей на чайнике крышки, смотрит слепо в стенку старик Степанов – «корень всему степановскому роду», – почему?
Почти зло (он всегда злился, когда болела душа) адмирал рявкнул:
– Ты что, отец? Не знаешь, что гости тебя ждут?
Старик вздрогнул, обрадовался, поднимаясь, слегка поскользнулся калошами, в которые был обут, еще более обрадовался, заметив, что Павла слышит слова сына, заспешил:
– Да мне и здесь, Родион Мефодиевич, не дует, я и здесь вот дамой не обижен, для чего беспокойство?
Но все же и ботинки обул, и кителишко сменил, и бороденку расчесал, и эдак, заложив ладонь за борт кителя над средней пуговицей, слегка вскинув голову, – немного петухом, несколько более Бонапартом – вошел за сыном, который на пороге пропустил отца вперед, в шумную столовую, где никто не понимал, почему это не состоялся первый тост.
– Вот батя мой, – от двери, густым голосом представил Степанов. – Прошу любить и жаловать, Мефодий Елисеевич, здешней губернии старожил и землепашец. Многих войн солдат, не один раз ранен и контужен, специальность военная – артиллерист, вернее – род войск.
Дед еще задержал первую рюмку – пошел вокруг стола, суя всем руку и приговаривая с поклоном свое извечное:
– Стяпанов, Стяпанов, Стяпанов…
Протянул он руку и Владимиру Афанасьевичу, но вдруг оторопел, тонко воскликнул:
– Володечка! Приехал! Ай, ядрит твою…
– Ну-ну, батя, – посмеиваясь, прервал отца адмирал, – ты лучше молчком, а то словарь у тебя замусоренный…
Золотухин не без удовольствия поздоровался со стариком: ему все больше и больше нравилась эта часть семьи Евгения Родионовича, – и продолжил беседу с Устименкой:
– Так я слушаю вас, Владимир Афанасьевич.
Устименко помолчал. То, что он мог сказать, выслушав Золотухина, нелегко выговаривалось. Когда единственный сын – да еще такой, каким он, видимо, был, судя по словам отца, – болен этой болезнью в двадцать три года, – каково предсказание?
– Онкология – дело для меня далекое, – произнес он, не торопясь и глядя в настороженные, темные, глубокие глаза Золотухина. – Да и военно-полевая хирургия, сами понимаете, Зиновий Семенович, несколько отвлекла наши кадры от этой трудной проблемы. Но был у меня учитель, замечательный доктор, имя которого, кажется, здесь сейчас и произносить нельзя…