Глянул Иван в царицыны очи. Ознобом пробрало до самого нутра, будто градом побило, будто самый холодный дождь изнутри вымочил. Царь опустился на трон, выронил посох. Произнёс с натугой:
– Верно матушка говорит. Выделю вам Лебединые палаты со всей челядью. А свадьбу в Красных хоромах сыграем. До тех пор, если что понадобится тебе али невесте твоей, дай знать. Да в народ её больно не води.
Поморщился Милонег. Иван кивнул. Царица улыбнулась тонко.
– Но прежде чем свадьбу благословить, надобно и заветы почтить, – молвил царь. Пошевелил рукой в воздухе. Царица тотчас подняла хрустальный кувшин, плеснула в кубок, подала царю. – Заветы… отчие, царские. Не будет без них добра. Вовремя не почтили, вот и сыну Драгомирову копытец обмыть[83] не успели…
Иван глянул на Драгомира с тёмной печалью; чтоб сын в младенчестве умер – такого врагу не пожелаешь.
Говорил батюшка, будто не то дремал, не то задыхался. Будто слова от него разбредались, мысли путались. В глазах то ли поволока, то ли паутина по чёрной парче, точь-в-точь узор на царицыной телогрее.
Иван тряхнул головой, виденье рассеялось. Телогрея как телогрея у Гневы: тёмная – ну так кто на Черностойную пёстрое надевает? Взгляд у батюшки как взгляд: усталый, тревожный. А как царю глядеть, когда из-за моря недруги грозят, леса смыкаются, а в царстве который год то градом урожай побьёт, то озеро разольётся, столицу затопит? Да ещё сын любимый, старший, на лягушке жениться вздумал…
– Заветы царские говорят, что прежде чем невеста царевича невесткой царю сделается, надобно испытать, хороша ли девица, умеет ли стряпать да рукодельничать. Пропал ты на болотах, мы и позабыли об этом. Свадьбы сыграли Ратибору да Драгомиру, а ни Велимиру свет Даниловну, ни Белославу свет Михайловну испытывать не стали. Теперь, видно, пора пришла. Перво-наперво…
Царь закашлялся, отхлебнул из хрустального кубка со вплавленным смарагдом. Глянул на Ивана мутно, невесело. Сжал белую ладонь царицы, продолжил:
– Перво-наперво, пусть каждая невестка моя, и сейчашние, и будущая, хлеб испечёт. Такой, чтоб на стол царский, на пир людской вынести не стыдно.
«Да как же лягушка хлеб испечёт?» – хотел спросить Иван, но будто за локоть кто дёрнул. В ушах раздалось кваканье, и почудилось ли, нет ли – поморщилась царица.
– Поняли тебя, батюшка, – хором ответили братья.
– Идите, – велел царь, откидываясь на обитую бархатом спинку трона. – Сроку вам до завтрашнего утра. Там и обед устроим. Иван… Лягушку, смотри, брать не смей…
Рука царёва упала на колени. Холодом веяло от трона – облачным, земным и снежным. От царицы, от царя. Стояли оба будто не в горнице мраморной-золочёной, а на пороге дворцовом, и ждала их у ворот колымага, которой суждено было ехать через дождливый лес в дальние дали.
Стража отворила дверь, Иван, поклонившись, первым вышел. А там – глядь! – сидит уже, поджидает лягушка.
– Я ж тебе говорил: из светёлки не вылезай!
Иван нагнулся, подхватил её, пошёл, едва не побежал прочь.
– От кого бежишь, царевич? – квакнула лягушка.
– Дурное чудится, – молвил Иван.
Добрался до светёлки, запер дверь, осмеял себя тотчас: в царской горнице – дурное чудится? А тем, что чудится, – с лягушкой делится? Вот уж смеху подобно. Представишь пред людьми из себя чудного – не заметишь, как вправду чудным окажешься.
Сел Иван спиной к огню. Опустил голову.
– Отчего не весел, царевич? – шепнула лягушка.
– У Драгомира, брата моего единокровного, сынок, оказывается, народился, пока я по лесам бродил. Народился да помер.
Лягушка помолчала. Вздохнула.