Загремел Чернь-Бор в Тени.
Не возьмёшь меня сейчас да не уберёшься подобру-поздорову – тут и твоя, и моя погибель придёт, добрый молодец, юный царевич!
– Бери, да поедем скорей! Тучи-то, гляди, собираются. Перед большой метелью такое бывает.
Иван посмотрел на небо. Тяжело вздохнул.
– Что мне терять. Отнесу тебя, покажу батюшке да уйду в Озёрный край. Может, так и лучше оно: негоже молча пропасть. Покажу тебя да скажу: какой из меня царь, батюшка, с такой невестой? Уйду. Отпусти.
Вынул из-за пазухи утиральник[54]. Завернул лягушку, убрал стрелу в колчан и пошёл прочь с болота.
Только стих треск, слетел с веток снежный пух, как встал на том берегу, раздвинув ели, Кощей. Но поздно: не властен был владыка Тени над болотным берегом, не мог шагнуть в Солонь. Тёмным тяжёлым взглядом проводил царевича, проследил путь до самой опушки. И дальше бы проследил, но у реки царевич ступил в яблоневую рощу, а та хранила память о летнем дне, давнем, красном – горячую память хранила, золотую, солнечную. Кощей обжёгся, потерял след. Качнулась игла в груди, и тьма наступила.
Кощей. Утро
Матушка появлялась всё реже. Кощей никогда не знал, в каких покоях, во дворце ли, в саду ли её отыщет; из каких дверей выплывет она, точно призрак, или явится в высокие окна, словно лунный свет.
– Для великой судьбы ты рождён.
Он поднимал глаза к месяцу и луне, глядел на Тенные звездопады и думал, отчего же звёзды держатся там, вверху, отчего же не падают в сад и на башни, не сожгут ли они дворец, Тень, теней, матушку и его самого, ежели упадут? Может быть, там, среди звёзд, и ходит батюшка, неуловимый, ни разу не виденный?
– Станешь владыкой Тени.
Бледно-багряные, умытые туманами утра́ встречал Кощей в книжницах, отыскивал сказки, были, свитки да бересты. А однажды глянула с полки книга, из которой не золотой град, не лазурная птица вылетела, а чёрное облако. Поднялось, окутало книжницу. Тени притихли в углах. И пришла матушка – в сумеречном платье, с лицом спокойным и глазами сияющими, как звёзды.
– Путь твой тягостей будет полон, выборов и утрат. Станешь ты, по нему ступая, великим владыкой Тени, заглянувшим в Солонь.
Занималось утро, но облака всё клубились, только не в книге уже, не вокруг, а словно бы в нём самом.
Былое. Башня
Василиса мчалась по горницам, разрывая полотна ледяного света, моргая, когда ослепляло солнце. С ресниц разлетались слёзы, сердце ещё хранило полёт, щёки ещё горели от ветра, и в глазах ещё плясали искры, лучистые иглы. Но батюшкин голос звенел в ушах, холодные пальцы вонзались в плечи, стальные руки подхватывали, волокли назад, во тьму горниц.
Батюшка говорил что-то, Василиса, вырываясь, плакала:
– Зачем?
– Ясно ведь сказывал: не ходи на башню! Не влезай под кровлю!
«Не ходи на луга», «За поле не бегай», «Громко не хохочи» – это легко можно было стерпеть; ни луга, ни поле не тянули её, не манили, да и смеяться про себя запросто можно. Но небо, звёзды, само безвременье, которого можно взглядом коснуться – крикнуть в него, рассмеяться ликующе: нет смерти! Нет – и не будет! А оно, само безвременье, откликается, отвечает гудящим ветром, искрами звездопадов… На луга, на поля и леса Тенные, на жилы серебра, заводи да сказочные сады не зарилась Василиса после батюшкиных запретов. Но небо, ночное небо с вершины башни, зовущее к жизни, влекущее вверх, – как без этого?
Даже когда батюшка не велел из дворца уходить, даже когда в сад не велел спускаться одной, Василиса не печалилась. Днём бродила по горницам, искала в уголках народившиеся тени, плела им венки из вьюна, расчёсывала матушке долгие косы. А вечером, стоило заалеть солнцу, бежала на Аистову башню. Слетали с ограды одна за другой ночные птахи, и когда улетала последняя, занимались звёзды.