Петрищенко выдернула руку и, порывшись в сумке, которую держала, плотно прижав локтями к телу, достала еще одну смятую трешку и сунула в середину перчаточной ладони. Ладонь сомкнулась.

– Мы, любители, видим вещи, которые недоступны профессионалам, – сказал человек, – ни один астроном не признается вам в надвигающейся катастрофе.

– Я верю, – сказала Петрищенко. – Как вас зовут?

– Фима, – шепотом сказал человек, оглядевшись и приложив палец к губам…

– Это вам на новый телескоп. Ну, еще подкопите…

Фима вдруг подмигнул ей, как ей показалось, совершенно похабным образом, вновь отпрыгнул к лысому стволу близлежащего платана и скрылся за ним. Петрищенко видела, как он стоит там, вытянув тощую шею и высматривая очередного прохожего, чуть дальше того места, где освещенная витрина гастронома отбрасывала квадратный свет на мокрый асфальт.

У гастронома толпился народ.

Внутри тоже. Очередь змеилась и раздваивалась, и непонятно было, кто к какому прилавку стоит.

Она заняла в хлебный, молочный и сразу в кассу, но очередь в хлебный продвигалась быстро и подошла раньше, чем подошла очередь в кассу. Пришлось занять еще раз. Она выбила песочное печенье и нарезной, но, когда пробилась к прилавку, оказалось, что песочное закончилось, а батон то ли надкушен, то ли вообще погрызен. Она попросила поменять, продавщица отказалась, тогда она начала вытаскивать из сумки удостоверение СЭС, но тут из очереди на нее стали кричать: «Женщина, не задерживайте!» На полке рядом с хлебом спала большая толстая кошка. Она опять пошла в кассу с чеком, чтобы забрать обратно деньги за печенье, но пропускать ее отказались, толпа напирала, тут подошла очередь в молочный и колбасный, продавщица кинула на весы палку докторской и протянула ей клочок серой бумаги, на которой была шариковой ручкой неразборчиво выведена цена.

Петрищенко уставилась на эту бумажку, а на нее уже напирали сзади. С ума все сегодня сошли, что ли?

– Что вы мне даете? – Она повысила голос, чтобы перекричать какую-то тетку, требовавшую, чтобы ей взвесили килограмм российского.

– Колбасу, – флегматично ответила продавщица.

– Я просила триста грамм. А вы мне сколько взвесили?

– Вы просили три кило, я вам взвесила три кило. Женщина, не морочьте голову.

– Я не просила три кило, – она почувствовала, как ее оттесняют от прилавка, и в отчаянии ухватилась за пластиковую стойку, – я просила триста грамм. Взвесьте мне триста грамм!

– Женщина, вы что, глухая? Вы сказали – три кило! Сегодня все как сбесились! Всё расхватали! Скоро прилавок разнесут.

– Я…

– Я передумала! – орала тетка у нее за плечом. – Килограмм российского и килограмм пошехонского. Если вы не берете, – она обратилась к Петрищенко, – я возьму.

– Да бога ради, – с сердцем ответила Петрищенко, но тут же с ужасом осознала, что остается вообще без колбасы. Она пошире расставила ноги, укрепившись у прилавка. – Пока вы меня не обслужите, я не уйду! – заорала она в полный голос, чувствуя, как искажается лицо и сползают набок очки, – или вы меня… или я на вашу лавочку… санэпидстанцию! Я, между прочим, завотделом! А у вас крысы в подсобке! Вот хлеб, видите?

Она выхватила батон и ткнула его через прилавок отшатнувшейся продавщице.

– Вот сука-то, – отчетливо сказал кто-то за ее спиной.

– На! – Продавщица в сердцах отхватила от трехкилограммового батона колбасы небольшой кусок, бросила на весы и, накорябав новую цену на бумажке, швырнула ей клочок через стойку. – Подавись.

Петрищенко схватила клочок и стала пробиваться к кассе. Кто-то подставил ей ножку. У кассы творилось уже что-то невообразимое, она еле нашла свою очередь, протиснулась боком, выбила чек, сгребла сдачу и, сжимая мелочь в руке, стала пробиваться обратно. Когда она, мокрая и красная, в выбившемся кашне, выбралась наружу, судорожно засовывая в сумку измятый батон и мокрую докторскую в промокшей бумаге, в гастрономе уже дрались.