Сливаясь, различные версии, включая и факультативные (политический авантюризм, стихийная агрессия масс и т. п.), задают и поддерживают негативное отношение к революции как хаосу, смуте, дезорганизации, оглуплению, дестабилизации, еще раз напоминая обывателю о тяготах трансформационного кризиса 1990-х годов и связанных с ним процессах социальной дезорганизации и аномии (а также о Майдане и украинском «государственном перевороте»). Тем самым утверждается: чтобы избежать катаклизмов и общих бед, нужна консолидация народа вокруг власти. Такой вывод служит обоснованием политики дискредитации либералов, правозащитных и неподконтрольных Кремлю неправительственных организаций, оправданием манипуляций на выборах, усиления цензуры в СМИ и интернете, убеждению населения в необходимости «сильной руки», способной нейтрализовать «стихийную агрессию толпы» и защитить благомыслящее большинство от «экстремизма политических авантюристов», «пятой колонны», подрывной деятельности «иностранных агентов», «экспорта демократии», призванной пресечь «заговор врагов русского народа», чтобы избежать прежних катаклизмов и общих бед.
Трансформационный кризис 1990-х годов и падение уровня жизни заметно повлияли на сохранение советской трактовки революции (неизбежность и позитивное значение революции в борьбе эксплуатируемых классов за свои интересы и права), усиливая защиту государственно-патерналистских взглядов.
Идеология «стабильности» в стране утверждается от имени большинства населения, воспринимающего себя в качестве жертвы постперестроечной истории, а потому при обращении к прошлому идентифицирующегося с беднейшими классами дореволюционной России. Демагогические заверения в давнем сочувствии и сострадании к обиженным, неимущим, страждущим, беднейшим категориям населения играют роль механизма проективного переноса «тяжелой ситуации революционного кризиса» на самих себя сегодня, выступают в качестве оправдания жалости к себе, а стало быть, предпосылкой понимания текущей ситуации и интерпретации прошлого. То, что эта политика направлена на защиту «большинства», снижает моральное чувство недопустимости государственного террора, тревогу и настороженность перед фактами жестокости государства, притупляет остроту восприятия преступлений советского режима. Революционный террор, из чрезвычайного состояния переходящий затем в постоянные институты массового принуждения, получает здесь как бы инструментальный характер (меньшего зла, издержек), дегуманизируя сам образ жертвы и вытесняя из сознания морально-психологический дискомфорт от знания о репрессиях и уничтожении людей, преступлениях режима. Бесчувственность по отношению к самой практике тотального институционального насилия облегчает идентификацию населения с государством, оставляя за прошлым лишь те значения и смыслы, которые делают его историей «Великого Государства». История (в российском изложении) может быть только державной историей. Все иные подходы к прошлому объявляются очернением или фальсификацией.
Поэтому с приходом Путина к власти историческая политика (как рационализация прошлого, как возможности самопонимания общества, ответа на вопросы: «Кем мы стали?»;»В чем корни и причины периодически повторяющегося срыва или аборта модернизации страны?») оказалась полностью парализованной. Вытеснение значимости исторического знания шло параллельно с мифологизацией прошлого страны и дискредитацией идеи реформ, навязывания населению представлений о чуждости демократии духовным традициям России, особости ее пути, иллюзорности мечтаний стать такой же «нормальной» европейской страной, как другие государства, уже завершившие переход от тоталитаризма к современному правовому государству. Вместе с рутинизацией истории в массовом сознании все сильнее утверждалось представление о том, что советский период был не «аномалией» или трагическим разломом российской истории, а органическим продолжением ее традиционного развития. И дело не только в том, что так сильны конформистские мнения («если бы большевики проиграли», то власть все равно перехватили бы другие авантюристы и диктаторы, что могло бы быть еще хуже, чем с Лениным, – этими соображениями оправдывают свой оппортунизм от четверти до трети опрошенных,