(как во всяком тоталитарном или несвободном обществе) идентификация населения с властью не позволяет людям признать советскую систему преступной, поскольку такое признание полностью разрушило бы коллективную идентичность и сложившиеся формы коллективного самоопределения. Не позволяет признать «государственным преступником» даже Сталина, хотя большинство (пусть даже год от года уменьшающееся) вполне сознает тот факт, что государство убивало, морило голодом, лишало прав и средств к существованию, выбора места жительства, работы, семьи десятки миллионов людей. Кажущаяся на первый взгляд абсурдность ситуации заключается в том, что бóльшую солидарность с таким государством проявляют как раз те группы, которые в прошлом сильнее пострадали от репрессий и государственного произвола, насилия, унижения: бедная и депрессивная периферия (село, малые города, люди с низким образованием и, соответственно, доходами, родители которых были крестьянами, рабочими), те, кто должны были больше знать о том, как в 1920–1930-е годы проходили реквизиции в селе зерна, продовольствия и крестьянского инвентаря, скота и другого имущества, как обкладывали разорительными налогами в 1950–1960-е годы. Но именно пожилые люди, выходцы из деревни относительно чаще считают, что революция принесла больше пользы, чем вреда, что она была «неизбежной» (хотя и «незаконной»!).

Если обратиться к анализу социально-демографических различий в ответах опрошенных на диагностические вопросы о прошлом, то первое, что бросается в глаза – высокая доля затрудняющихся с ответом, не знающих ничего об истории страны или индифферентных среди молодежи (в среднем 27–33 %, что вдвое больше соответствующих показателей у пожилых людей: 14–17 %). Более высокая доля антисоветских и негативных мнений о последствиях революции, незаконности большевистского переворота или отрицания «исторической неизбежности» революции характерна для людей образованных, занимающих высокие статусные позиции (руководителей, предпринимателей), экономически обеспеченных, москвичей или жителей крупнейших городов, где недовольство действующей властью проявляется сильнее, чем в других социальных средах. Такое отношение к революции у этого довольно размытого или аморфного социального множества в период перестройки было условием поддержки начавшихся изменений (горбачевской перестройки, а позднее ельцинских реформ), поскольку негативное отношение к советскому прошлому было залогом позитивной ориентации на западные модели открытой рыночной экономики, правового государства, демократии. Сейчас этот массив сократился примерно до 25–30 %. Напротив, просоветские взгляды и представления – резидуумы тоталитарной идеологии – сохраняются (то есть воспроизводятся) в социальных группах, обладающих минимальным доступом к институциональным ресурсам культуры, образования, обладающих крайне ограниченными возможностями интеллектуальной рефлексии, памяти, всего того, что позволяет сопротивляться давлению авторитарного государства. Это периферийные во всех отношениях и смыслах слои и группы. Они существенно (и функционально, и культурно) отличаются от центра (населения столицы, мегаполисов, где наблюдается не только максимальная концентрация символических и культурных ресурсов, наивысшая плотность информационных и коммуникационных сетей, образования, доходов, образования и где, стало быть, предполагается высокая способность к рецепции нового, высокий потенциал изменений). Сама длительность государственного насилия в деревне, в малых городах, в поселках городского типа во время коллективизации, войны, послевоенного восстановления изменила массовое сознание большей части населения страны, превратив колхозы и фабрики в формы нового крепостного состояния, а самих людей в крепостных, не имеющих паспортов, а значит, и свободы перемещения. Такое состояние оказывало гораздо более разрушительное воздействие в социальных средах с низким уровнем образования, куда не доходила плюралистическая современная культура (с ее внутренним сопротивлением, иммунитетом к насилию). В этих социальных средах сочетание административного, фискального, полицейского и идеологического принуждения быстрее ломало жесткий по характеру традиционный уклад и образ жизни. Если учесть, что большая часть населения России – выходцы из разоренных коллективизацией и войной советской деревни и малых городов (свыше 80 % – горожане в первом или втором поколении), становится понятной сила импринтинга такого насилия и следующая отсюда готовность адаптироваться к репрессивному тоталитарному государству