В самом деле, шоссе проходило в нескольких километрах от моих владений, и там имелось аналогичное заведение. Я приобрел привычку, выходя из «Даймонд найтс», ехать на пляж Родалквилар. Мой «мерседес» катил по песку; я нажимал кнопку поднятия крыши, и за двадцать две секунды автомобиль превращался в кабриолет. Это был великолепный пляж – почти всегда пустынный, неестественно геометрически плоский, с девственно-чистым песком и в окружении ослепительно черных отвесных скал; человек со складом истинного художника, наверное, сумел бы извлечь толк из этого одиночества и красоты. Я же перед лицом бесконечности казался сам себе блохой на клеенке. В конечном счете вся эта красота, все это геологическое величие были мне совершенно ни к чему, я даже чувствовал в них какую-то смутную угрозу. «Но разве мир – панорама?»[37] – сухо вопрошает Шопенгауэр. Наверно, я придавал слишком большое значение сексуальности, это верно; но единственное место в мире, где мне бывало хорошо, – это в объятиях женщины, в глубинах ее влагалища; и я был уже не в том возрасте, чтобы что-то менять. Существование женской вульвы – само по себе благодать, говорил я себе, уже один тот факт, что я могу там находиться и чувствовать себя хорошо, – вполне достаточная причина продолжать мой тяжкий путь на земле. Не всем дано такое счастье. «Истина в том, что мне ничто не подходит на этой Земле», – записывает Клейст в своем дневнике непосредственно перед тем, как свести счеты с жизнью на берегах Ванзее.
В такие минуты я часто думал о Клейсте; несколько его строк выгравированы на его могиле:
Я ездил туда в феврале в паломничество. Вокруг лежал двадцатисантиметровый слой снега; голые черные ветви деревьев извивались под серым небом, воздух вокруг словно куда-то полз. Каждый день на могиле появлялся букет живых цветов; я так ни разу и не видел человека, совершавшего этот ритуал. Гёте встречался с Шопенгауэром, встречался с Клейстом, но так по-настоящему их и не понял; прусские пессимисты – вот и все, что он подумал и о том и о другом. От итальянских стихов Гёте мне всегда хотелось блевать. Может, для того чтобы их понять, нужно было родиться под беспросветно серым небом? Сомневаюсь; небо было ослепительно синее, и никакая растительность не пыталась ползти по утесам Карбонерас, но от этого мало что менялось. Нет, честное слово, я не преувеличивал значение женщины. И потом, совокупление… – это ведь геометрически очевидно.
Я сказал Гарри, что Изабель «отправилась путешествовать»; с тех пор прошло уже полгода, но он, казалось, ни капли не удивлялся и вообще забыл о ее существовании; по-моему, люди его, в сущности, мало интересовали. Я присутствовал при его втором споре с Робером Бельгийским, примерно в тех же обстоятельствах, что и в день нашего знакомства; потом еще при одном, но на сей раз рядом с четой бельгийцев сидел их сын Патрик, приехавший в отпуск на неделю, и его подружка Фадия, суперсоблазнительная негритянка. Патрику было лет сорок пять, он работал в каком-то банке в Люксембурге. На меня он сразу же произвел хорошее впечатление, во всяком случае, на вид он казался не таким идиотом, как его родители; впоследствии я узнал, что он занимал высокие посты и через его руки проходили большие деньги. Что касается Фадии, то ей было не больше двадцати пяти и ей трудно было дать какую-либо оценку, кроме чисто эротической; впрочем, ее это, похоже, не сильно волновало. Грудь частично закрывало белое бандо, ниже была обтягивающая мини-юбка, вот более или менее и все. Я всегда скорее одобрял такие вещи; а в остальном – у меня не стояло.